Потом на нашем краю наступило затишье. Все стали играть у ворот Мих-Миха. Жаль, что его не видели парижские коллеги. Он два раза упал на мокрую землю. И вообще творил чудеса.
— Вы тут постойте, — говорит Трофимов, — а я пойду немного в атаку подключусь. Извините.
И побежал вдаль. Я по его лысине слежу за событиями. Мяч навешивают на штрафную, свалка, мяч выскакивает, свалка, ученый секретарь сражается как лев, свалка, мяч навешивают…
Короче говоря, попадает он на лысину Трофимову, а оттуда в наши ворота. В верхний от вратаря нижний угол.
Начали с центра. Подбегает ко мне Трофимов, тихо светится, глаза скромно опустил. На лысине отпечаток мяча.
Думает, что я его поздравлять буду!
— Что же вы, — говорю, — лысый черт, меня подводите! Нехорошо это. Разве вас не устраивала боевая ничья?
Трофимов глазами сверкнул и говорит:
— Мы стремились только к победе!
В общем, не разглядел я его волевых качеств. Не учел бойцовский темперамент Трофимова. А мяча мне больше не дали.
На разборе игры шум стоял большой. Все кричали.
— Кто держал этого аса? Этого лысого! Он им всю игру сделал!
— Я держал! — говорю. — Я! Попробуйте, удержите его! Это же Бобби Чарльтон! Он мне сам рассказывал, что за сборную играл в тридцать восьмом году…
Тут все затихли и решили, что сыграли почетно.
Когда наступил юбилей знаменитого композитора, жена сказала, что пора мне приобщаться к культуре. Я так считаю, что на нее подействовал газетный бум.
Последний раз я приобщался к культуре на втором курсе института, когда ухаживал за вышеупомянутой женой. Только она тогда еще не была ею. В те времена мы ходили в кукольный театр и в кунсткамеру, от которой у меня навсегда осталось незабываемое впечатление. Примерно как от морга, хотя в морге я не был.
На этот раз жена взяла билеты в филармонию по два рубля штука. Я никогда не думал, что музыка такая дорогая вещь.
— Ты бы хоть просветился немного, — сказала жена. — Почитал бы что-нибудь перед этим, послушал пластинки…
— Нет ничего ценнее свежего взгляда, — сказал я. — Как в науке, так и в культуре. Я всецело за непосредственное восприятие.
Зал филармонии, если кто не был и не знает, это такой белый зал в центре нашего города, с колоннами и сценой без занавеса. Хороши люстры, в каждой из которых насчитывается по тридцать семь лампочек. Некоторые из них уже перегорели. Хрустальные побрякушечки я сосчитать не смог. Дошел до шестисот одиннадцати и сбился.
Билетов в тот вечер продали больше, чем было мест. Некоторые люди по бокам стояли, вытянув шеи. Мне их было жалко. Что ни говори, а это непорядок.
Когда публика расселась и съела конфеты, на сцену с двумя колоннами вышел оркестр. Без всякого объявления начали что-то играть, какую-то сложную музыку. И не очень громко. Потом выяснилось, что они настраивали инструменты. Между прочим, это можно делать и за кулисами.
Потом раздвинулись портьеры в глубине сцены и оттуда легкой походкой вышел дирижер во фраке и весьма приятной наружности, похожий на иранского принца и одесского жулика одновременно. Он поздоровался со старичком слева, у которого была скрипка, больше ни с кем. Вероятно, просто не было времени, нужно было начинать.
Дирижер сверкнул глазами в публику и отвернулся. Больше его лица в первом отделении я не видел. Некоторые зрители сидели наверху, над сценой. Они могли видеть его лицо. Наверное, билеты у них были подороже, я не знаю.
Начали играть, и играли минут пятнадцать. Когда кончили, я захлопал, а все остальные зрители стали кашлять. В филармонии хлопать полагается в самом конце, а в середине полагается кашлять. Я понял, что ошибся, и в дальнейшем для верности только кашлял.
Надо сказать, что публика воспитанная. Никто не показывал на меня пальцем. Несколько дам тонко улыбнулись, вот и все.
Стали играть дальше, и играли еще полчаса. Я успел все сосчитать, включая колонны, а потом принялся разглядывать публику. Кое-кто спал, это я вам прямо скажу. Некоторые переживали, особенно старушки. Мужчины сидели тихо.
Когда закончили, дирижер поклонился и сразу ушел, как будто его вызвали к телефону. Я тоже хотел уйти, но все хлопали, не двигаясь с мест. Дирижер пришел, поклонился и опять поздоровался со старичком. Забыл он, что ли? После этого он снова ушел. Так продолжалось раз пять, причем музыканты стояли и от нечего делать похлопывали смычками по подставочкам для нот.
Наконец кто-то догадался дать дирижеру цветы, и больше он не появлялся. Можно было пойти в буфет.
В буфете продавали лимонад и конфеты. Пива не было. Мы пошли в фойе, где публика гуляла по кругу против часовой стрелки. Дамы пожирали друг друга глазами. Немного пожирали и меня, поскольку на мне был новый галстук.
Во втором отделении было то же самое, только с роялем. Снова здоровались, но теперь вариантов было больше. Сначала дирижер с пианистом, потом дирижер со старичком, а потом пианист со старичком. В конце опять долго вызывали дирижера, хотя мне показалось, что многие нервно нащупывают в кармане номерок гардероба. Я думал, что сыграют еще что-нибудь для души, но не сыграли. В гардеробе было тесно и совершенно не понять, где конец очереди. Однако ругались мало и очень вежливо.
Я высчитал, что следующий юбилей этого композитора будет через сто лет. С удовольствием схожу в филармонию еще раз. Всегда интересно наблюдать обычаи, далекие от нашей повседневной жизни.
После защиты все сразу пошли в кафе. Маршрут был известен. Впереди шел герой дня Саша Рыбаков под руку с официальным оппонентом. Сзади живописными группами шли остальные. Все улыбались, будто совершили доброе дело.
В кафе уже стоял накрытый стол, расположенный буквой «Т», как на аэродроме. Бродили какие-то люди. Сервировка стола была на кандидата физико-математических наук. Все по-прежнему улыбались, только более нетерпеливо. Наконец пришел ожидаемый заведующий кафедрой, и можно было начинать.
Рядом со мной за столом расположился абсолютный незнакомец. Видимо, он был родственником или школьным товарищем Рыбакова. Незнакомец был близорук и удивленно вскидывал брови, поглядывая на буженину с хреном.
— Товарищи! — сказал завкафедрой. — Сегодня мы…
И все пошло как обычно. Через две минуты выяснилось, что Саша выдающийся экспериментатор. Пять минут спустя кто-то сравнил его с Ферми. А через некоторое время нерасторопность Нобелевского комитета по физике стала очевидной.
Стол был сервирован превосходно. Пожалуй, все-таки лучше, чем на кандидата. Близко к доктору. Уровень коньяка в бутылках падал стремительно, как нравственность в странах капитала. Мой сосед пил каждый тост, показывая незаурядные способности. Брови его заняли устойчивое верхнее положение. Наконец он поднялся с рюмкой в руке.