— Нет, нет, — стонала я, выдёргивая пистолет, но руки дрожали, папа был между мною и убийцей, я не могла прицелиться. Громкий крик сзади заставил меня обернуться.
Маленький мальчик стоял на краю обрыва, над пропастью, раскинув руки, и смотрел прямо на меня.
— Юра будет хорошим, — сказал он, наклонился и упал вниз. Янка завизжала. Дядя Юра покачнулся, отпустил струну — папа упал на землю, как пустой мешок — попятился, хватая воздух ртом. Его голубые глаза выпучились, как будто он внезапно ощутил удар невероятной силы.
Думаю, меня он увидеть так и не успел — я выстрелила, еще не пройдя в портал. Раз, другой, третий — две в грудь, одну между глаз. На полмгновения, до того, как нажать на курок, я задумалась над тем, кого убиваю — но тени летума и мое чувство справедливости сказали «да». Трижды.
Я выпала в реальность на опавшие, сожженные жарой листья рядом с папой. Он дышал и медленно приходил в себя. Летум закрывался, я видела, что пропасти за ним уже не было, что Яна подошла к краю и стоит прямо перед белой прорехой. Она смотрела мне в глаза — и я поняла, что не могу дать ей исчезнуть в бесконечности, не хочу жить, понимая, что никогда её не увижу.
— Да, — крикнула я ей. — То, что ты спрашивала — да! Прыгай!
— Нет, — прохрипел папа, но Янка уже прыгнула. Она вырвалась из летума, перестала быть видимой в нашем мире, но я чувствовала, что она здесь, за моим правым плечом.
— Дура, — сказал папа. — Но и молодец. Молодец, Танюш!
Он обнял меня одной рукой, притянул к себе и поцеловал в затылок.
— Там был ребенок, — сказала я, глядя на труп дяди Юры Орехова. Из его груди начинала прорастать серая воронка летума — пока еще совсем маленькая, но быстро набирающая обороты. — Там был запертый мальчик. Он упал в пропасть. Его больше нет?
— Он всегда есть, — глухо сказал папа. — Только он и есть. Все всегда возвращается к нему. Ну чего ты плачешь, дочка?
— Мотю жалко, — сказала я первое, что пришло в голову.
— Ой, да знаешь, сколько у нас ещё будет этих моть, — отмахнулся папа. — Помоги-ка подняться…
Через девять лет, весной когда мне исполнилось двадцать пять, я случайно встретила в Москве Мишку Зверева. Я шла по Арбату, а он стоял у лавочки, на которой сидели его друзья, и размахивал руками, что-то рассказывая. Когда его взгляд упал на меня, он замер на несколько секунд, а потом подбежал ко мне и обнял крепко-крепко. На нем было длинное черное пальто и дурацкий шарф в желто-зеленую клетку. Когда он отпустил меня, я увидела слезы в его глазах, и с большим удивлением почувствовала их и в своих.
Папа разбился на авиашоу три дня спустя. Всё, чем он был — человеческое и больше — смялось и сгорело в ударе о землю истребителя, огненным гвоздём вбитого в подмосковный лес, взорвалось облаком раскалённого металла, ушло в небо чёрным дымом. Папины глаза, его смех, его крепкие руки и любовь, приведшая меня в этот мир — все это исчезло в одну секунду, как и не было, в ослепительной серой вспышке, которую могли увидеть лишь такие, как я — тем, что в нас видит превыше человеческого зрения.
Я стояла в толпе, держась за Мишину руку, и с этой вспышкой летума закричала, окаменела, и впала в тяжелый ступор. Папина смерть упала на меня немыслимой тяжестью, чувствовать и дышать сквозь неё было невозможно.
Мишка отвёз меня к себе домой, взял отпуск и не отходил от меня неделю, поил, переодевал и пытался кормить с ложечки питательным супом. Тяжесть поднималась с груди, мне было легче с каждым днём, и в какой-то момент я поняла, что снова могу дышать и улыбаться.
Через пару месяцев мы с Мишкой, голые, перекатывались по большой кровати. Это тоже был огонь, мы извивались языками пламени и плавились от наслаждения. Он замер на секунду — его лицо было так близко, что я не могла на нем сосредоточиться.
Был лишь взгляд, полный любви, и в нем было мое прошлое и будущее, память о том, как мы вместе взрослели и предчувствие того, как мы вместе состаримся. И сила, и спасение.
— Ты уверена? — прошептал он.
— Да, — сказала я, подаваясь в него всем телом, окончательно сплавляя нас в одно. Он застонал, вжимая лоб в мою шею, сгорая, подчиняясь, освобождась.
Девочка Яна, мой любимый призрак, снялась с моего плеча, засмеялась и нырнула в плоть.
Беременность утомляла меня, я много спала и видела яркие сны. Мы с папой, иногда и с Янкой мчались на мотоцикле «Урал» через поле золотой пшеницы, колёса подпрыгивали на ухабах. Папа учил меня рыбачить, показывал на поплавок, улыбался, когда я с усилием вытягивала из воды вместо рыбы большую сердитую черепаху. Она срывалась, падала, по поверхности расходились круги…
— Тань, ты опять стонала во сне, — говорил Мишка и приносил мне на подносе яблоко и мятный чай.
Янка родилась красивой и здоровой. Миша плакал и считал крохотные пальчики, и целовал каждый. Конечно, она ничего не помнит, ребёнок как ребёнок. Новая плоть затирает всё, что было, человек начинается с нуля, иначе невозможно. Но иногда она подолгу смотрит на меня, и я замираю. Как будто она вот-вот о чём-то спросит, но никогда не спрашивает.
Она очень любит песню «Кукушка», как ее поет Земфира, я ставлю ей диск, Яна подпевает, кружится, сжимает кулачки. Кивает, улыбается чему-то.
Мы сильно повёрнуты на её безопасности, много с ней разговариваем, проводим учения вроде «незнакомец хватает тебя за руку, как ты завизжишь?» Она визжит отлично, уши надолго закладывает.
Я слежу за газетами, смотрю новости, проверяю ленту в интернете. Иногда вижу там то, чего боюсь, руки падают на колени, я сглатываю и смотрю в стену. Говорю тогда Мишке, чтобы брал отгулы, потому что мне нужно «на рыбалку». Пакую рюкзак, вывожу из гаража красную «Хонду» с приторочеными сбоку удочками и стальной полутораметровой жердью.
Еду и высматриваю над полями, за деревьями, по-над речками серую, искрящуюся, видную только мне воронку летума.
Их обычно заметно издалека.
♂ Дурная примета
Майк Гелприн
Я вишу на стене, в гостиной. На двух гвоздях, в багетной раме, под стеклом. За долгие годы я немного выцвел, но лишь самую малость, чуть-чуть.
— Это Ларон Эйхенбаум, — представляла меня гостям Това. — Мой муж. Он был настоящей звездой. По классу скрипки. Первый сольный концерт. И последний. В ноябре сорок первого. Пропал. Без вести.
Она так и не вышла больше замуж, моя красавица Това, моя единственная. Она тоже под стеклом, в траурной рамке, на сервантной полке напротив. Туда Тову поставил Ося, через день после того, как её унесли на кладбище.
— Это папа, — представлял меня гостям Ося, — он ушёл добровольцем на фронт. В августе сорок первого, с выпускного курса консерватории. Меня тогда ещё не было на свете. В ноябре пропал без вести, мы не знаем, где его могила.
Этого не знает никто, потому что могилы у меня нет. Я истлел в поле, под Тихвином, там, где Тарас меня расстрелял.
— Как живой, — говорили Осе, глядя на меня, гости. — Потрясающая фотография. Знаете, ваш отец совсем не похож на еврея.
Прибалтийские евреи зачастую блондины или русоволосые, так что я и вправду не похож. Ох, извиняюсь за слова, «был не похож», конечно же. В последнее время я частенько путаюсь во временах. Но мне простительно — повисите с моё на стене. И не просто так повисите, а «как живой». Не дай вам Бог, извиняюсь за слова.
— Мама очень любила его, — объяснял гостям Ося. — Она хотела, чтобы я тоже стал скрипачом.
Он не стал скрипачом, наш с Товой единственный сын, зачатый в первую брачную ночь, за два дня до начала войны. Он стал средней руки лабухом, потому что уродился робким и слабохарактерным, а восемнадцати лет от роду взял и влюбился. Один раз и на всю оставшуюся жизнь.
— Дурная примета, — говорила, поджимая губы, Това. — Скверная примета, когда мальчик любит девочку, которая любит всех подряд. Скажи, Ларон? Был бы ты живой, ты бы этого не допустил.