Ознакомительная версия.
Помни всегда. Вечное ПОМНИ.
Я помню все, Господи. Я помню свою жаркую молитву о Твоей последней пуле.
Он глядел на блеск и лоск, тоскуя. Господи, какая тоска. Я вижу, как тоскливо и безысходно живут богатые. Как они натужно веселятся, как напряженно улыбаются, как театрально едят и пьют. И за каждым блестящим, расшитым перлами одеяньем – ночные засады и выпущенные из многозарядного оружья пули. И за каждым рассыпанным – по полным белым, смуглым, шоколадным плечам, гибким шеям, обнаженным, дрожащим от прохлады спинам – звездчатым алмазным ожерельем, за каждым густо-травяным изумрудным колье, за виноградной кистью хризолитового кулона – нанятые задорого убийцы, анонимные подметные письма, шантажистки под черными вуальками, обокраденные банковские счета, бессонные ночи, револьвер, трясущейся рукой подносимый к виску. И это – жизнь?! Да проживи он в родном Армагеддоне хоть весь век на дне бедняцкого медного нечищеного котла, в трущобах и дворницких каморах, он был бы счастлив, если б еще… Условье. Какое ты себе еще придумал условье. Ты молод, силен, отважен.
Уже не так молод. И силы подорваны Войной. И шрамы, шрамы – вдоль по всей душе.
Ты был бы счастлив вместе со своей любовью.
Где твоя любовь, Лех. Даль. Горы. Солдатик стоит на вышке, мерзнет. Винтовка у него на плече. Тяжелая. Ему хочется ее сбросить. Заходящее Солнце озаряет снеговые, стесанные ветрами рубила хребта Хамар-Дабан, и они становятся цвета розовой крови. Ты стоишь и куришь сигарету, и твои глаза встречаются с глазами солдатика на вышке, и он ежится от пронизывающего ветра, и ты стряхиваешь ладонью с рукава гимнастерки пепел и снег. И твоя любовь кричит тебе издали, сложив руки рупором и приставив их ко рту, побеждая криком закат, мороз, буран: «Юргенс!.. Ю-у-у-ургенс!..»
Он, оглядывая исподлобья беседующих, фланирующих, хохочущих, вальсирующих – в другом конце огромного зала, расположившись под раскидистыми заморскими пальмами, тихо и грациозно наигрывал легкую танцевальную музыку струнный оркестрик, – шел вдоль белых, толстых, как слоновьи ноги, лаково блестящих мраморных колонн, заложив руки за спину, и ему казалось, что все в зале, все важные господа и дамы, родовитые отпрыски и надменные премьеры, и слепящие выхоленной красотой звезды, и веселые, нарядно одетые, завитые и надушенные дети в наутюженных брючках и кружевных панталончиках – все смотрят на него и примечают, как не по-праздничному, мрачно, странно и смешно он одет – пиджак и штаны с чужого плеча, рубаха хоть и впору, да на воротнике пуговицы не достает, и вдобавок эти сапоги, эти военные сапоги, черные, тяжелые сапоги. Откуда они. Зачем они на нем. Кто их на него напялил. А, да это надел он сам, собираясь на блестящий бал – мадмуазель, смутясь и порозовев, поставила рядом с его кроватью старые, намазанные свиным жиром тупоносые башмаки: о, вам будут впору!.. ваши совсем истрепались!.. – а он засмеялся и напялил сапоги, что заприметил за этажеркой: вот эти на балу будут хороши, в самый раз. Мадмуазель хохотала и прижимала к щекам ладошки, он хохотал вместе с ней. Теперь, в сыплющем на него отовсюду алмазные россыпи света и роскоши, сияющем великолепном зале, он застеснялся. Все в нем, внутри, угрюмо потупилось и потемнело. И от его темноты, тайной и страшной, что пряталась глубоко, меж ребер, еще ярче казался тысячеокий свет люстр, еще громче звенел вокруг женский обвораживающий смех.
Он стрелял глазами туда, сюда. Нет, нет, он ошибся, никто на него особо не глядит. Никому он не нужен. И черных здесь тоже нет. И… Ему почудилось: за колонной – Люк. Ему помстилось, что в толпе мужчин в черных смокингах, оживленно, жестикулируя, обсуждающих мировую проблему – о, подойди поближе, и ты услышишь, как рьяно они судачат о прелестях Аннет Жерар или Джиневры Валентини, – мелькнул острый, костистый, с усиками, профиль Яна. Успокойся, Лех. Их здесь нет. Если б здесь они были, ты не расхаживал бы по залу так спокойно. Как прекрасно знать иностранные языки. Гляди-ка, он не только уже все понимает в Париже до словечка, он может трещать по-французски, как истый парижанин – со всеми парижскими motes, торчащими в болтовне, как чернослив в круассане.
– О, pardonnez-moi!.. господин… прошу прощенья… я наступил вам на ногу… у господина вполне респектабельная обувь для раута!.. я не хотел повредить ваши сапоги…
Он отшатнулся. Перед ним раскланивался маленький серый человечек.
Вот оно. Вот.
Тихо, Лех. Тихо. Погляди на него внимательней. Ты видишь, он же не узнал тебя.
Да тебя и немудрено не узнать. Верней, узнать мудрено.
Шрамы сводит судорогой. Шрамы прорастают в мышцы контрактурами, идут по коже медленными морскими волнами, меняют лицо. Твои шрамы, Лех, – твое зеркало. И глядишься в него только ты.
– О, господин может не волноваться. Мне совсем не больно. Это маскарад. Простите за сапоги. Я хотел повеселить и удивить шуткой мою даму. Вон она, за колонной. Ее зовут графиня де Монсоро.
– Простите еще раз великодушно за мою неуклюжесть. Приятно повеселиться!.. О, вы, французы, такие шутники, просто ужас… Я-то сам русский, я недавно здесь… у меня с языком еще неважно, mille pardon… Я бы познакомился с вашей дамой, avec plaisire… но я ищу одного человека… он здесь… простите… простите!..
Еще поклон. Еще улыбка. Его французский не так уж плох, пусть не прибедняется. Его карман нагло, тут, на светском приеме, оттопырен наганом. Идиот. Только русские могут себя так ставить перед людьми: вот тебе сразу шах и мат, и выстрел из-за колонны. Укатился по гладкому паркету. Скрылся из виду. Пронесло.
Он может выкатиться на тебя из-за любой колонны, Лех, из-за рояля, из-за портьеры. Берегись. На тебе же нет ни маски, ни шляпы, ни черных очков, и ты не баба, чтоб закрыться веером. О, сколько дам с веерами!.. Они обмахиваются ими, чарующе улыбаются из-за растопыренных перьев. Они складывают, раскладывают их. Павлиньи, страусиные перья щедро сбрызнуты цветочными благовоньями и туалетной водой от Коко Шанель.
Лех повернул голову. Локти, плечи, затылки, рукава смокингов, нагие синевато-розовые, холодно дрожащие узкие спины раздвинулись, блеск ожерелий на голых влажных шеях померк. Люстра померкла, свет ее пригасился, помутнел. Завеса печали и боли легла на живые веселые лица, набросилась черным крепом на широкие, в пол-лица, улыбки, на высоко поднимающиеся, в задыханьи волненья, танца, флирта нежные женские груди, поднимающиеся из кружев корсажей, из низких вырезов черных стильных платьев. В пустом проеме высокого пространства, в узком средоточье света, открытом для зрячего глаза, Лех увидел ее.
Она была красива. Она была красива так явно, что рядом с ней растворялись и исчезали все женщины, и так незаметно, что мужчины, беседуя с другими дамами, не обращали на нее особого вниманья. Одна она шла или с кем-то? Стояла она, болтая со знатной швалью, или танцевала с кавалером? Или она застыла посреди зала, как застывает струящаяся с крыши под натиском Солнца вода на внезапном морозе?.. Он не знал. Он видел ее, и он шел через весь зал к ней.
Ознакомительная версия.