Торза непобедимый. Вся жизнь его была для сынов и дочерей, для стариков и детей племени. Так повелось еще со времен учителя Беслаи. Потому что, когда ведешь своих детей на смерть, то и жизни их — только в твоих руках, ни единой нельзя отпустить, не заботясь…Никто не видел вождя мертвым. Может быть, он — жив? Но отец племени никогда не оставил бы его. Чего желать сейчас дочери, которая по воле любимого отца ушла из вольной степи в чужую жизнь, к чужому мужчине? Желать, чтоб он был мертв, и оплакать героя, а после заняться делами и поставить над племенем нового вождя? Или желать найти его там, в диких степях — живым? Убил шамана, исчез, покрыв свое имя позором. «И твое имя, княжна, тоже» сказал тихий голос в голове, «ведь ты его кровь и плоть». Должна ли я думать о том, что будет в конце, если не знаю ничего, кроме начала? Как убил, почему, что случилось потом? Младшие ши будут молчать. Смотреть поверх людских голов в небо с летними облаками. Или на воду за плечами соплеменников. Или скользить взглядом по рыжей траве. Так велено обычаями. С людьми говорит или Патахха устами своих учеников или никто. Пока не благословит он старшего ши. Гонец так и сказал — молчат. Только потрясают бубнами и погремушками, морща юные бритые лбы. Их послания надо понять.
— Или пойти в нижний мир, чтоб увидеть самой, что случилось…
Хаидэ уткнула подбородок в колени и стиснула зубы. Значит и в нижний мир идти ей? Никто не хочет идти туда сам. Потому отдают детей старому шаману Патаххе — чтоб они, вырастая, ходили за остальных. Потому младших всегда несколько — до возраста старшего шамана доживают не все, нижний мир берет их.
Говорят, нужно быть очень чистым, чтоб нижний мир не сумел тебя одолеть. Или очень сильным. Патахха был чист, да будет радостной встреча его с Беслаи на снеговом перевале. А я?
Снова вместо тихой теплой ночи вспыхнули перед Хаидэ чадящие факелы, потянули копоть к потолку носики светильников. Ярко, так ярко, что видно все. И всех. И в зеркалах, что множат огни, кругом ее отражение, — смотрит на себя, хмельная от выпитого вина и от собственной обнаженной свободы. Когда отвергаешь принуждение, вырываясь вперед него, чтобы по своей воле броситься в бездну, после прыжка приходит острое наслаждение полетом. Полной и безудержной свободой. Потом оно проходит. Внезапно и резко, как от удара о твердую землю, вышибающую из головы мозг. Но тем и отличается прыжок со скалы от прыжка во вседозволенность. Первый кончается смертью тела. Второй сулит бесконечное повторение, снова и снова, завтра, и каждый день. Пока не умрет душа.
— Мне не достанет чистоты. Меня спасет только сила, если хватит ее…
— Ты бы лучше пела, княгиня, погромче, я б не бродила по берегу, натыкаясь на камни.
Цез, кряхтя, уселась рядом, закрывая кусочек звездного неба своей чернотой.
— Что же не ищешь меня, дочь вождя? Не задаешь вопросы о своем отце? Неужто все знаешь сама?
— Еще рано для этих вопросов. Я спрошу о другом.
Цез рассмеялась молодым смехом, будто в темноте рядом с княгиней сидела девушка.
— Ты едешь, горюя свое горе, и вдруг у тебя есть вопросы важнее? Не зря я ползала по песку, разыскивая тебя в ночи. Ты первая, кому старая Цез сама хочет задать вопрос. Я долго живу, и многое видела. Но сейчас меня гложет любопытство.
— Если ты хочешь знать, что мне важнее…
Черная тень зашевелилась, взмахнув рукавом:
— Нет! Сначала, как и положено, ты расскажешь себя. Так же, как твоя стражница. А где она? Кого охраняет сейчас?
— Там, на камнях. С бродягой. Слышишь, смеются.
— Бросила тебя. Ради первого мужчины.
Хаидэ в темноте пожала плечами. Сказала ровным голосом:
— Я не верю, что эти слова идут от тебя. Дразнишь. Ахатта никогда не бросит меня. И Убог — не просто первый мужчина. Он принес мне рыбу, знак. И еще он добр, а ей нужно учиться взнуздывать отраву.
— Значит, у твоего стража появился свой страж? — издевка ушла из голоса Цез. И Хаидэ кивнула в темноте, не заботясь, увидит ли старуха кивок.
Море, сонное в ночи, уложив спать дневные волны, еле слышно поплескивало на мокрой полосе прибоя, трогало водяными пальцами выброшенные днем ракушки, обломки коряг, клубки водорослей — разглядывая их множеством глаз-звезд. И перевернув, чтоб лежали красивее, вздыхало, радуясь ночной забаве.
К тихому плеску прибавился невнятный мужской голос, говорящий быстро и равномерно, делая остановку в конце каждой фразы, а после нее вдруг вскрикивая одно слово. И опять скороговорка… За ней — тихий смех Ахатты. Хаидэ подняла от колен голову, настораживаясь. Нащупав широкий рукав, схватила старуху. Шепотом еле слышным, похожим на дыхание ветерка, сказала:
— Он поет ей детские забавки племени? Те, что с играми! Откуда он зна…
Но старуха внезапно встала, край рукава выскользнул из пальцев женщины. Громко, голосом слышным на камнях и у костра, где черные тени замерли на мгновение и снова продолжили медленную возню, сказала:
— Пришла пора тебе, женщина знатного рода и дома, рассказать себя. А после услышите мои пророчества. Кого берешь ты в слушатели, высокочтимая благородная знатная княгиня, дочь вождя Торзы и амазонки Энии, жена достойного Теренция? Будущая мать вождя великого племени, каких больше нет на земле.
Она торжественно перечисляла высокие слова и с каждым Хаидэ сжималась внутри все сильнее. Старуха смеется над ней. Это слышно по голосу — как он серьезен, без тени насмешки. И каждое слово бьет не хуже кнута. Благородная… Высокочтимая… И замолчав, ждет ответа. И, кажется, смолкло вокруг все, тоже ожидая, дрогнет ли голос княгини, замешкается ли она, называя имена. Техути сказал бы — подумай, высокая госпожа, будь разумной и осторожной. Но рядом с осторожностью всегда стоит трусость, укрываясь в ее тени.
Не раздумывая дальше, Хаидэ встала напротив старой Цез.
— Пусть услышит меня сестра Ахатта, я скажу все, что спрятано, много это или мало, неважно. И пусть слышит бродяга-певец, потому что он теперь — тень моей сестры. И жрец одного бога, явившийся из Египта, Техути-равновесие, пусть услышит и он.
Она замолчала, хотя в голове крутились испуганно мелкие мысли — что подумает о ней благоразумный жрец, когда узнает, как жила она замужем за Теренцием. Что подумает о том, что теперь она снова спит с ним, вместо того чтоб убить. И — дала обещание! Теперь ей не потерять голову, увлекая с собой египтянина. Клятва связала ее и замкнула бедра. Пока не почувствует она внутри себя сына.
Желание видеть Техути, касаться его плеча, руки, хотя бы одежды, слушать и отвечать, ловить взгляд, оказывается, поселилось в сердце, и, как северный ветер уныния, что приходит к ночи и гудит, не переставая день, три дня, семь дней, это желание гудело в ней, став неслышимым от непрерывности звука. Но уже привычным. А вдруг он отвернется?