Он замолчал, услышав скрежет. Язычок замка уполз в свою нишу, рука Анны рефлекторно дёрнулась, повторяя движение ручки, когда ту опускают вниз. Пахнуло мусоропроводом, вентиляцией, крысами и голубиным помётом — обычный набор для стылого, сырого подъезда.
Алёна мягко толкнула дверь и вышла наружу. Валентин тяжело дышал и огромными глазами, в которых появилось человеческое выражение, смотрел на покрытые изморозью перила: кто-то забыл закрыть окно, и пронизанный холодом воздух, как ватага детишек, носился по лестничным пролётам. Эмбрион пускал слюни, лёжа на сгибе его локтя и бессмысленно глядя в потолок.
— Прошу тебя, — хрипло сказал Валентин. Он хотел протянуть руку и боялся, что дверь может захлопнуться и прищемить пальцы. — Я не смогу выйти, да?
Алёна покачала головой. Она слышала, как на улице звенел трамвай, как в самом обыкновенном большом городе.
— Тогда возьми, пожалуйста, её, — очень тихо попросил мужчина. Он отнял от груди младенца и осторожно взвесил его на вытянутых руках. — Я как-нибудь справлюсь. Но это место слишком странное для ребёнка. Пусть она не похожа на куклу, я надеюсь, ей найдётся в большом мире хоть какой-то уголок.
— Валентин, — сказала Алёна, чувствуя, как отвращение вновь поднимается в ней, чтобы пустить на дно бумажный кораблик материнского инстинкта (ещё некоторое время назад Алёна Хорь не подозревала, что обладает им) и банального сострадания. Острой болью запульсировал живот. — Ты помнишь, кто на самом деле твоя Акация? Квартира не выпустит её тем более.
— Но ты можешь попробовать, — в глазах мужчины не умирала надежда. Его приоткрытый рот казался на редкость беспомощным и грязным, как у беспризорника. — Возьми её. Я знаю, скорее всего, не сработает, но, как любил говорить мой отец, попытка не пытка, верно? Он нажил на этом целое состояние, грязные деньги, а я от всего отказался. Ну же! Умоляю!
Колени его дрожали, и Алёна подумала, что мужчина сейчас грохнется в обморок. Заросли на кухне, за его спиной, тревожно зашевелились. Перевела взгляд на младенца. Приступ отвращения не проходил; это касалось не столько внешнего вида девочки, сколько сознания того, чья душа сидит в этом теле. Она как паук в своём коконе, а крошечные, недоразвитые души детей — мухи, из которых он выпил весь сок…
«Мама ни на минуту не усомнилась в правильности выбранного ей пути, — вдруг вспомнила она. — Какое значение имеет путь, когда ты идёшь лечить милое сердце?».
Нет, не паук. Просто заблудившееся, сошедшее с ума от любви существо. Разве это преступление? То, что она делала со своими дочерьми — ужасно, но разве не были открыты после завершения игры все карты, разве не увидела она потом, что натворила, и не осознала тяжесть, с которой лёг на плечи груз её прошлых дел? И разве внезапный шанс на спасение не может появиться даже у справедливо обречённых на вечные муки и забвение?
Руки дрогнули и потянулись вперёд, навстречу уродливым рукам пленника квартиры с не менее уродливым существом на них. На какой-то страшный миг Алёне показалось, что Валентин сейчас схватит её за запястье и втянет внутрь, но тот не пошевелился, только лицо стало ещё более беспомощным и жалким. Зато на кухне проснулось нечто: стены сотряс вопль хищника, у которого из-под носа ускользает добыча. Мелкие зверьки, слепые крысы и зубастые двухголовые ящерицы разбежались по тёмным углам, а цветы, источающие запах тухлого мяса, моментально завяли. С громкими шлепками падали со стен и потолка насекомые, их тушки надувались и лопались.
В тот момент, когда тельце ребёнка перекочевало из рук в руки, Алёну что-то толкнуло в грудь, и она, упав, покатилась к лестнице, в последний момент ухватившись за прутья перил. Дверь захлопнулась, оборвав все звуки и заглушив торжествующий крик Валентина. Лишь потом, собрав ноющее тело в комок и приняв позу эмбриона, Алёна осознала, что руки пусты, а боль в животе начала стихать.
Уткнувшись лицом в колени, она зарыдала.
2
Алёна не могла сказать, сколько просидела на бетонном полу. Кажется, она даже проваливалась в сон, будто кто-то, проходя мимо, случайно зацепил ногой провод и выдернул её из розетки. И даже будучи в сознании, женщине удавалось находиться в удивительной гармонии с собой. Всё, что она хотела сейчас, это лежать без движения — всё равно где — и чувствовать заурядность мира. Она знала, что от любой, самой простой фантазии её начнёт тошнить, а потом, чего доброго, вырвет прямо на лестничную площадку, сделав совершенным сходство с пьяной бродяжкой — счастливой пьяной бродяжкой, если уж на то пошло.
Алёна не пыталась искать Акацию. Знала, что не найдёт — по крайней мере, в том виде, в котором приняла из рук Валентина.
Но потом холод, онемевшие конечности и, не в последнюю очередь, звук открывающейся двери заставил девушку поднять голову. Она будто увидела себя со стороны, чужими глазами: лежит здесь, как оброненная кем-то вещь, локти испачканы в земле, от одежды несёт потусторонним холодом и болотом… Девушка нашла в себе силы удивиться: что это, кто-то из живущих мышиной жизнью соседей не посмотрел в глазок? Ведь негласные законы, предписывающие остерегаться людей дождя и людей снега, беспокойных бродяг, зрачки которых похожи на тайники, где лежит завёрнутые в газету несколько мучительных секретов, никто не отменял…
Но дверь открывалась. Скрипнули петли. Сверкнул в свете лампочки латунный номер. Девушка опустила голову: воспоминание вспыхнуло, как клочок нагретой бумаги. Она так поступила? Как она посмела так поступить? Шаркающий звук шагов напоминал о коридорах «Дилижанса», где в умиротворённой тишине сольные партии брали поочерёдно звяканье ложки в стакане, тихое сухое покашливание, да звук радио из одной из комнат, радио, настроенного на ретро.
— Птичка вернулась. Я ждал тебя.
Голос был заикающимся, немного шепелявым. От его владельца больше не исходило угрозы — или Алёна её попросту не чувствовала, терзаемая угрызениями совести. Что-то зашуршало; она почувствовала запах, какой бывает от залежавшихся продуктов или давно не стираного постельного белья, и поняла, что мужчина опустился на корточки рядом.
— Прости меня… твоя мама…
— Мама уехала на большой белой машине. Мне сказали: не ехать. Мама больше никогда не вернётся. Я немного плакал.
— Да. Это я виновата. Не могу поверить, что поступила так. Я ведь даже не вызвала ско… большую белую машину, когда увидела, что она умирает.
Алёна разглядела обутые в сланцы ноги, жёлтые, потрескавшиеся ногти и краешек пледа в белую и красную клетку. Приподняв голову, она поняла, что сын старухи — не могла вспомнить, как его зовут, — кутается в одеяло, словно только что вернулся со съёмок «Билли Кида и Джона Сердитого Ястреба». Словно после смерти матери он, как настоящий блудный сын, раскаялся и вспомнил о своих корнях. Ассиметричное лицо всё ещё было отталкивающим, однако больше не пугало. Алёна была совсем не уверена, что после всего случившегося что-то могло её напугать.
— Как я могу загладить свою вину? — холод превратил заплаканное лицо в маску и лишил чувствительности все мышцы, так что Алёна постаралась выразить своё раскаяние голосом. Она и правда считала, что совершила ужасный поступок. Возможно, самый ужасный во всей своей жизни, прошлой и будущей. — Могу я что-то для тебя сделать?
Индеец смотрел в пространство. Его лицо притягивало свет, делая выпуклыми физические недостатки. Сложно поверить, что когда-то этот человек с безвольно висящими губами и крупными, похожими на лежалые яблоки, надбровными дугами, был нормальным. Алёна заметила, что одно ухо у него крупнее другого, и подумала, что будет звать его Большим Ухом. Это была неожиданно свежая, вкусная мысль; она развернула её на сто восемьдесят градусов, задав курс на возвращение к жизни.
— Затмение. Очень страшно. Это когда солнце скрывается за луной, — он поднял руку, загородив ладонью лампочку, что светила будто сама для себя в открытом плафоне из тонкой проволоки. — Ты яркая сейчас, но тогда была такая тусклая! Как луна. У меня сердце болело. Под луной творятся ужасы и страсти.