— Много ты знаешь о стыде, — ворчливо отозвалась Цез, — ты закончила свой рассказ, но дай-ка спрошу напоследок. Стыд… Скажи, благородная знатная госпожа, пустившая в свое тело сотни мужчин, как последняя площадная девка, за что больше всего стыдно тебе сейчас, когда ты окружена обыкновенными людьми, каждый из которых — со своими горестями, ошибками и своим стыдом? Что приходит ночами и прогоняет сон? За что ты готова убить себя?
Тишина повисла, приготовившись ждать, но ответ Хаидэ, выстраданный долгими ночами, пришел сразу.
— Мне стыдно за порку Фитии. И за то, что я отпустила Нубу. Дважды убила бы себя.
— А почему не убила?
— Нянька любит меня, и простила, — тихо ответила Хаидэ, — мне жить с этим стыдом, чтоб не причинять ей еще большее горе. А Нуба… Он может вернуться.
Думая о черном рабе, она вздрогнула от прикосновения к босой ступне. Ахатта, подобравшись ближе, гладила ее ногу. Хаидэ, соскользнув с камня, обняла подругу за плечи.
— А что же твой муж? В тебе есть ненависть к нему? — продолжала допрашивать Цез и на этот вопрос Хаидэ ответила не сразу. На высоком обрыве, увидев угасающий костер, испуганно взвыл, пролаяв, степной шакал. Захлопали крылья перепелов, снявшихся улететь подальше от зверя.
— Нет. К чему ненавидеть того, кто уже наказан судьбой.
— А в чем же его наказание? — подчеркнуто удивилась Цез.
«Правду, только правду, княгиня, иначе к чему все ночные признания…»
— Он любит меня. А я нет. Этим наказан.
— Ответ, достойный высокой осознанной, — Цез была довольна, — а если ему все равно?
— Неважно. Не все равно богам, что держат нас на ладонях. Глупец может умереть от старости, не осознав, но он получил свое.
— И это больше, чем месть, приготовленная твоими руками или умом. Так?
— Да.
Луна висела высоко, тянула на себя тонкое покрывало ночных облаков и круглое тело ее светило через прозрачную ткань, маня взгляды. Небо смотрело вниз тысячами аргусовых глаз, и каждый глаз искал Хаидэ, не давая ей оторваться от своего рассказа. Ниже, под звездами молчали четверо — седая высокая старуха с резким лицом и меняющимся голосом, притихшая Ахатта, бродяга-певец — тенью за ее спиной. И Техути, которому, Хаидэ видела — было больно. Хоть и не разглядеть выражения лица, но ссутуленные плечи, опущенная голова и повисшие руки говорили о том.
…Княгиня ждала. И голос старой Цез возник, рождаясь из ночи.
— Я выслушала. То, что сказала ты, это не плохо и не хорошо, это уже случилось и его не изменить. Но ты говорила не так, как сказала бы просто женщина, что смотрит, не поднимая взгляда выше своего лица. Нет, ты осмотрела прошлое, приближая его к глазам, и к сердцу. Потрогала и пощупала каждую мысль и каждый поступок…Так делают многие, превращая прошлое в кость с остатками мяса. Грызут и гложут, поворачивают, осматривая, откладывают в надежде, а вдруг нарастет снова. И копят в углах души белые кости прошлого, пока не заполнят все. А ты идешь дальше. Летишь выше, и взгляд твой обращен вниз и в стороны, как у птицы, что за один взмах крыла успевает увидеть многое. Много больше, чем полевая мышь, стоящая у норы. Ты сделала шаг в полет. Теперь тебе смотреть не только вниз, как бы много не было там событий. Но и вперед, княгиня. А после — вверх. И оглядывая мир, помнить — надо связывать запомненное и пережитое с тем, что прямо перед глазами и с тем, что еще только произойдет. Ты понимаешь, что я говорю тебе?
— Кажется, да. Да. Я понимаю…
— Вот и хорошо. Именно так ты должна услышать пророчество о сестре своей Ахатте. Если услышишь верно, то подарю тебе и твое.
Ахатта медленно поднялась и встала перед старухой, забыв о бродяге, обо всем забыв, глядела с мольбой темными пятнами глаз на белом лице с чертой сжатого рта. И мир притих, ожидая решения судьбы.
— Ты потеряла любовь, женщина. Но такие как ты, не могут жить без любви, нет в тебе ничего, кроме. Потому так легко пленить твой разум, потому ты всегда будешь идти за искушениями. И пришлый бродяга навечно прикреплен к тебе стражем. Без него ты — яд любой жизни. Страх, ненависть, любовь, ярость — все вызовет прилив отравленной крови. И ты будешь сеять смерть. А сама ты уже умерла.
— А мой сын?
— Помолчи. Невозможно смертному обойти судьбу, назначенную еще до рождения. Ты решила забежать вперед, но, сделав круг и изранив ноги, снова вернулась на свою тропу. Ты тут, с сестрой своей Хаидэ, нет с тобой Исмы, но есть бродяга-певец. Если бы ты не ушла в гнилые болота, знай: все равно стала бы первой красавицей племени, это твоя судьба. Всегда была бы рядом с Хаидэ: это — твоя судьба. И этот, что вздыхает за твоей спиной, оберегая, вроде ты несмышленый младенец, а он отец — вот твоя судьба.
— А мой сын? — закричала Ахатта, протягивая руки, и в голосе ее зазвенела ярость.
Цез усмехнулась.
— Малоумие и нетерпение — тоже твоя судьба, женщина. Чтобы твоя царственная сестра, несущая бремя мужской власти, видела, к чему приводит страсть, если в ней нет разума и мало сердца. Ты — страсть. И твои крики «мой сын, мой сын» — нашептаны страстью, а не любовью. Но я могу болтать до утра, а услышишь ты только одно. Так бери же свою кость и глодай ее до свершения будущего.
Она подошла к Ахатте вплотную и, возвышаясь над ней, тоже высокой, сказала размеренным голосом:
— Твой сын. Только с ним твоя страсть схожа с любовью. Но все равно — если отыщешь мальчика, ты убьешь его собой. Он будет умирать в мучениях, и чем сильнее и пламенней ты будешь стремиться его оберечь, тем мучительнее станет его смерть. Но этого не случится.
— Я убью своего сына? — Ахатта попятилась, споткнулась и почти упала на руки певца. Вырвалась, прижимая ладони к лицу.
— Потому что я люблю его?
— Так, — согласилась старуха, — но ты не сможешь добраться до мальчика. Не судьба. Убегай, рой землю, пробираясь кротом, лети птицей, — всегда жизнь повернется так, чтоб отбросить тебя назад, не давая приблизиться. Так в попытках скоротаешь пятнадцать ближайших лет. Если не поверишь старой Цез.
— Пятнадцать? А потом?
— А потом он вырастет, станет сильным. И ненависть его к потерянной матери будет так велика, что он сумеет убить тебя сам. Но перед тем, смертельно раненую, простит и полюбит. Такова цена, которую ты платишь судьбе. Я говорю тебе о том, чего нельзя изменить. Но можно выбрать тропу, которой идти.
Последние слова Цез произнесла с нажимом, стараясь втолкнуть их в уши оглохшей от горя матери. Но Ахатта по-прежнему не могла слышать. Ничего кроме страшного пророчества о смертельности встречи. Бормоча, раскачивалась, прижималась спиной к груди Убога, и будто обжегшись, подавалась вперед, а руки ерзали по лицу, будто она слепая — обшаривает нос, лоб и щеки чужой, пытаясь узнать.