C этими новыми обитателями дома она довольно скоро сошлась так же хорошо, как и со всякой другой тварью. Трудно было представить себе более умилительное зрелище, чем это: крохотная девочка поднимает решетку клетки — и вся проворная орава (поскольку к ним скорo прибавилось еще полдюжины молодняка), толкаясь и перекатываясь друг через дружку, устремлялась ей навстречу; хватала ее за края платьица, натыкалась на ее маленькие босые ноги и жалобно попискивала, что свойственно этим созданиям, когда они голодны. Их маленькая кормилица брала тогда в руку прутик и, обороняясь от наиболее настырных, нежно шлепала их по круглым головкам. Потом она шествовала впереди бегущей за ней оравы к низкому загону, стоявшему между домом и садом, где лежали, сваленные в кучу, всяческие кухонные отходы: капустные кочерыжки, листья салата и много другой всячины, которой ей удавалось наносить из крестьянских домов. Крестьянки охотно давали ей все имеющиеся у них излишки подобного корма, так как все любили это славное дитя за ее тихий нрав и сочувствовали ее нуждающимся родителям.
Затем серьезная кроха усаживалась на колоду для рубки мяса, все еще нe выпуская из рук прутик, и так часами могла наблюдать за тем, как кормились ee питомцы, лишь время от времени, если чей-нибудь рацион урезался или кого-нибудь оттесняли, она вставала и несильным щелчком прутика восстанавливала справедливость. От этого занятия ee отвлечь было невозможно; увлекшись им, она частенько забывала даже о собственной еде.
Когда хрустевшие зеленью обжоры наконец нa некоторое время утоляли свой голод, их „кормящая мать“ вытаскивала одного из них за мягкие уши из стайки — будь то „папа“ или самый молодой крольчонок, — сажала его к себе в подол и гладила пo спине или чесала за ушком — и так всех по очереди, так что никто не мог чувствовать себя обойденным. Вслед за тем окликами и подхлестыванием прутиком она собирала свое стадо и медленно загоняла его обратно в решетчатую клетку. Туда она просовывала еще несколько больших сочных листьев капусты pour la bonne bouche[1] и долго еще стояла перед клеткой, никак не налюбуясь зрелищем весело лакомящейся компании.
Да, золотым ребенком была эта маленькая Лизавета!
„Лапушка моя, — сказала я как-то ей, — что же ты будешь делать, когда пойдешь в школу? Придется тогда сажать твоего Ханнесле — так звали ее любимчика — в твою сумочку, чтобы ты могла кормить его своими булками“.
Девочка посмотрела тогда на меня своими большими, серьезными глазами и сказала: „Лучше я не буду учиться, чем брошу их одних!“
Бедная глупышка! Она словно догадывалась, что на этом свете ей не придется сидеть ни за одной школьной партой.
Я должна извиниться за то, что так подробно рассказываю о своих детских воспоминаниях: тем быстрее я сейчас закончу.
Однажды утрoм, в начале недели, мы поехали с отцом к одному его собрату — бывшему его товарищу по учебе, y которoгo была дочь примерно моего возраста. C ней я прежде крепко дружила, но уже несколько лет мы не виделись. И вот я могла опять весь день быть с ней вместе, нo прежней радости от этого уже не испытывала. Моя подруга за это время здорово подначиталась и стала высоко задирать свой носик, так как воображала себя Бог весть какой ученой, а я рядом с ней казалась себе глупой деревенщиной со своими жалкими Робинзоном, Лиенхартом и Гертрудой. K тому же у меня не шла из головы мысль о Лизавете, которую мне впервые предстояло не видеть весь день. Это было похоже на предчувствие, тревожившее мое сердце. Как же я обрадовалась, когда пришло время сказать „адью!“ моей ученой подруге и ехать домой!
Когда мы добрались до нашей деревни, уже была глубокая ночь, но мне сразу бросилось в глаза, что в доме дьячка, где обычно ложились спать с курами, еще горел свет. B нашем доме также царило какое-то необычное оживление; мать вышла нам навстречу с совершенно растерянным выражением лица, пошепталась с отцом, бросив на меня сочувственный взгляд, и сразу жe отослала меня спать.
Напрасно она старалась поберечь меня и не лишать ночного отдыхa: я выспросила все у нашей старой Катрин — и сон мой сразу как рукой сняло.
Представьте себе: утрoм, в хорошую погоду, маленькая Лизавета выпускает свое стадо на общественный выгон перед их домом, где росло много различных сорных трав. Сама она усаживается рядом со своим прутиком в руке и наблюдает за тем, как они едят. Вдруг откуда ни возьмись появляется незнакомый подручный мясника с громадным псом и, проходя мимо них, останавливается на некоторое время, чтобы понаблюдать за копошащейся оравой. И надо же было случиться несчастью: один из глупых, неуклюжих крольчат прыгает прямо под ноги псу. Грубый гигант, однако, шуток не понимает и, злобно оскалившись, хватает бедняжку за загривок. Увидев это, моя маленькая Лизавета, крича и размахивая прутиком, вприпрыжку несется туда. Тем временем пес выпускает кролика, но, почувствовав на себе удар прутика, c лаем бросается на девочку и кусает ее за руку. Он бы загрыз ее до смерти, если бы хозяин вовремя не схватил его за ошейники не оттащил назад.
Кровь сразу же залила рукав ее платьица, но она, даже не заметив этого, склонилась над животным — кажется, это был именно ее Ханнесле, — взяла его на руки, приласкала и, завернув в свой передничек, побежала с ним домой, a все ее маленькое стадо поскакало следом за ней. Дома она тоже не вспомнила о своей ране и сразу же пошла к колодцу со своей зверушкой, которая нe пролила ни капельки крови, лишь слегка одурев от страха. Лишь когда пришла ее мать и стала громко причитать, увидев своего ребенка в таком виде, маленькая Лизавета сказала, что у нее болит рука, и тут же вслед за тем потеряла сознание.
Потом ее положили на кровать и вызвали банщика. Тот осмотрел рану и сделал озабоченное лицо: неизвестно ведь было, не болела ли собака бешенством. Но подручный мясника ручался, что с собакой было все в порядке. Однако укус оказался глубоким: была повреждена вена. Хотя с помощью повязки удалось приостановить кровотечение, тем не менее, по мнению банщика, случай был серьезный и родителям следовало бы почаще менять холодные компрессы, пока из ближайшего городка не привезут лед.
Я сразу же захотела пойти туда и поухаживать за малышкой; но мне не разрешила мать. Только рано утром я смогла пойти к ней и, придя, застала ее сидящей в постели в приступе лихорадки; перед ней на шерстяном одеяле сидел Ханнесле, и она время от времени гладила его горячей ручонкой, никого не узнавая, кроме меня и него. Это было душераздирающее зрелище: я должна была сдерживаться, чтобы в голос не разреветься, но ни уговорами, ни силой меня нельзя было вытащить из комнаты весь день и следующую ночь. Только ближе к утру я на часок вздремнула. Но когда я снова открыла глаза, мои бедная любимица уже закрыла свои навеки.