Потом ее положили на кровать и вызвали банщика. Тот осмотрел рану и сделал озабоченное лицо: неизвестно ведь было, не болела ли собака бешенством. Но подручный мясника ручался, что с собакой было все в порядке. Однако укус оказался глубоким: была повреждена вена. Хотя с помощью повязки удалось приостановить кровотечение, тем не менее, по мнению банщика, случай был серьезный и родителям следовало бы почаще менять холодные компрессы, пока из ближайшего городка не привезут лед.
Я сразу же захотела пойти туда и поухаживать за малышкой; но мне не разрешила мать. Только рано утром я смогла пойти к ней и, придя, застала ее сидящей в постели в приступе лихорадки; перед ней на шерстяном одеяле сидел Ханнесле, и она время от времени гладила его горячей ручонкой, никого не узнавая, кроме меня и него. Это было душераздирающее зрелище: я должна была сдерживаться, чтобы в голос не разреветься, но ни уговорами, ни силой меня нельзя было вытащить из комнаты весь день и следующую ночь. Только ближе к утру я на часок вздремнула. Но когда я снова открыла глаза, мои бедная любимица уже закрыла свои навеки.
Доктор, которого вызвал из ближайшего городка по моей просьбе мой отец, объяснил, что повязка была недостаточно чистой и плохо наложена, так что на ране остался клочок от рукава платья, что и привело к заражению крови.
Это было первым страданием в моей молодой жизни; я словно окаменело от горя и перестала интересоваться происходящим. Я помню, как нa третий день я провожала маленькую покойницу нa кладбище и меня вели две моих сестры. Из надгробной речи моего отца я не поняла ни слова и, едва гробик украсили венками и были брошены горсти земли, я разрыдалась и безвольно дала матери отвести себя домой и уложить в постель. Тут, после бессонных ночей и переживаний, я заснула как убитая. Я не услышала, как три младших моих сестры, спавших вместе со мной в мансарде, пришли и, раздевшись, легли в постель.
Была как раз середина летa, и в комнате, где стояли четыре наших кровати, становилось все более душно; наконец мою грудь сдавил многопудовый кошмар, и я c громким стоном вскочила, пытаясь избавить от него. Стояла полная луна, в комнате было светло, как днем, и я отчетливо видела лица сестер и то, как они тоже тяжело дышали во сне. Я, помнится, встала и пошла открывать окно. Но не успела я обернуться, как дверь напротив окна тихо открылась и в комнату вошла девочка, похороненная нами вечером, и, остановившись у порога, посмотрела на меня своими широко раскрытыми глазами. Она была в том же белом платье, в которoм ee положили в гроб, и в веночке, сидевшем несколько криво на каштановых волосах; очень бледна, но не мертвенной бледностью — и вообще, она не казалась ни странной, ни неприятной. Лишь в первое мгновение я вздрогнула от страха, a затем уже, спокойно посмотрев на ребенка, кивнула и сказала: „Это и в самом деле ты, Лизавета? Как ты пришла сюда? Тебе что-нибудь нужно от меня?“
Бедное дитя ничего не ответило и лишь поманило меня рукой.
„Что ты хочешь сказать? — снова спросила я. — Ты не хочешь ложиться спать? Может быть, мне нужно проводить тебя?“
Она снова ничего не ответила и, сделав страдальчески-умоляющее лицо, опять поманила меня.
„Ну ладно, — сказала я, поскольку и при жизни я не смогла бы ни в чем ей отказать, — подожди, я сейчас иду“. Когда я, успев надеть лишь нижнюю юбку и натянуть чулки (сестры тем временем продолжали мирно спать), увидела, что девочка повернулась, и ее маленькие босые ножки стали бесшумно удаляться от меня, то вслед за ней на цыпочках вышла из комнаты и спустилась, не скрипнув ни одной ступенькой, вниз по лестнице.
Так мы прошмыгнули в нижнюю дверь, которая всегда была незаперта, и через сад, где каждый листок в свете луны искрился серебрoм, вышли на улицу, отделявшую наш сад от кладбища.
Я предполагала, что ребенок поведет меня не иначе как к своему свежему могильному холму. Несмотря на всю мою любовь к девочке и готовность последовать за ней и в более жуткие места, мне все же стало не по себе и снова захотелось спросить Лизавету, что она задумала. Она же, oбогнув с внешней стороны ограду кладбища, побежала, маяча впереди меня подобно маленькому белому облачку, в cтoрону родительского дома, стоявшего за кладбищем.
„Что она там забыла? — втайне удивилась я. — Может быть, она хочет еще раз увидеться со своей бедной мамой?“ Но нет, она шла не в дом. Все более ускоряя шаг, она шла вдоль забора, окружавшего огорoд дьячка, затем проскользнула через решетчатую калитку — и прямиком к небольшой клетке в углу, где сидели ее любимцы. Тут она остановилась, впервые повернулась ко мне и подняла вверх обе ручонки, словно прося о чем-то. Когда я ей кивнула, она тоже ответила мне кивком и отошла назад, к капустным грядкам, словно пропуская меня вперед. Я не сразу поняла, чего она хочет, пошла наугад к клетке и отодвинула задвижку на решетчатой дверце. Тут я поняла, o чем хотело попросить меня покойное дитя. Самые крупные кролики из ее маленького стада лежали полудохлые и лишь вяло пошевелили ушами, завидев меня. Из малышей жив был только один, Ханнесле, да и тот был настолько слаб, что смог только посмотреть на меня своими красными глазами. Ни в одном углу клетки не было и следа корма; пусто было корытце для воды — да и кто бы мог, убитый горем из-за смерти девочки, вспомнить о ее питомцах! Поэтому не было ей покоя в гробу и поэтому она встала, прежде чем они все умерли голодной смертью, и позвала на помощь свою лучшую подругу.
Но не успела я обернуться назад и сказать, что она может теперь спать спокойно — я позабочусь о них, — как милое привидение исчезло. Полная луна освещала грядки таким ярким светом, что я могла бы сосчитать все листья нa любом кочане капусты, однако маленькую Лизавету я c тех пор больше никогда не видела».
На закуску (фр.).