ужас, будившие во мне смутный трепет и предчувствие мрачной тайны. Сама музыка не была отвратительной, нет, но в ее вибрациях заключалось нечто неземное, а некоторые интервалы рождали ощущение симфонии, исполнить которую было не под силу одному человеку. Несомненно, Эрих Занн был гением, и мощь его дара была невероятной. Так шли недели, и его игра становилась все более неистовой, а сам старик настолько исхудал и опустился, что вызывал лишь жалость. Теперь на каждую мою просьбу навестить его он в любое время отвечал отказом и сторонился меня, когда мы сталкивались на лестнице.
Как-то ночью, подслушивая под дверью на чердаке, я услышал, как визжащее звучание виолы сменилось хаотическим разноголосием, и подобный хаос мог дать повод усомниться в здравии моего шаткого рассудка, если бы не достойное сожаления доказательство реальности творившегося кошмара – раздался ужасный, нечленораздельный крик, и голос этот мог принадлежать лишь немому во власти невероятного ужаса или мучительного страдания. Я стучал и стучал в дверь, но ответа не было. Тогда я стал ждать в темном коридоре, дрожа от холода и страха, пока не услышал, как несчастный музыкант пытается подняться с пола, цепляясь за стул. Решив, что он пришел в себя после обморочного припадка, я вновь принялся стучаться в дверь, громко выкрикивая свое имя, чтобы ободрить старика. Я слышал, как тот ковыляет к окну, возится со ставнями и занавесками; затем дрожащей рукой он отворил дверь, впуская меня. На сей раз на лице его читалась неподдельная радость от встречи со мной, и он с облегчением цеплялся за мое пальто, как дитя за подол матери.
Весь дрожа, жалкий старик усадил меня на стул, сам тяжко опустился на другой, рядом с которым на полу небрежно лежали виола и смычок. Какое-то время он сидел без движения, но странно кивал головой, и это навело меня на парадоксальную мысль о том, что старик напряженно, пугливо к чему-то прислушивается. Чуть погодя он обрел вполне сносный вид, перебрался за стол, написал короткую записку, отдал ее мне и снова вернулся к столу, принявшись писать быстро и неотрывно. В записке я прочел следующее: старик умолял меня, во имя всего святого и ради моего любопытства, ждать, не сходя с места, пока он не изложит на немецком подробную историю о выпавших на его долю чудесах и злосчастьях. И я ждал, пока карандаш немого старика скрипел по бумаге.
Прошел целый час, и я все еще сидел и ждал, когда же перестанет расти кипа листов, исписанных лихорадочным стариковским почерком, как вдруг Занн встрепенулся, будто пораженный ужасом. Ошибки быть не могло: взгляд его был прикован к занавешенному окну, и он к чему-то прислушивался, дрожа всем телом. Мне и самому почудился некий звук, но в нем не было ничего ужасного – он напоминал ноту, сыгранную на бесконечно далеком музыкальном инструменте поразительно низкого регистра; видимо, кто-то играл в одном из домов по соседству, а может, за высокой стеной скрывалась недоступная моему взгляду обитель. На Занна этот звук произвел чудовищное впечаление, так как он поднялся, выронив карандаш, схватил виолу, и его смычок разорвал ночную тишину; столь неистовое исполнение воочию я видел впервые.
Бесполезно описывать то, как в ту страшную ночь играл Эрих Занн. Все, что я слышал раньше, меркло перед кошмарностью этого зрелища, ведь теперь я мог видеть его лицо, понимая, что играть его побуждал лишь всецело завладевший им страх. Его виола кричала, пытаясь дать чему-то отпор или изгнать нечто невообразимое, нечто незримое для меня, но повергавшее меня в трепет. Игра его становилась гротескной, сумасбродной, надрывной, но до последнего оставалась на вершинах гениальности, которой, как я знал, обладал этот чудаковатый старик. Я различал мелодию – безумную венгерку, популярную в театрах, и в какой-то миг подумал, что впервые слышу, как Занн играет сочинение другого композитора.
Завывания и стоны отчаянной виолы становились все громче, все исступленнее. Пот градом лил с внушающего страх лица музыканта, и он кривлялся, словно обезьяна, не сводя безумного взгляда с занавешенного окна. Слушая его остервенелую игру, я почти что наяву видел призрачных сатиров и вакханок, кружившихся в сумасшедшей пляске среди бурлящей бездны облаков, дыма и молний. И вдруг мне послышалась иная нота, пронзительная, монотонная, исходившая не из виолы; нахальная, неспешная, решительная нота, насмешливо звучавшая далеко на западе.
В тот же миг, будто в ответ на безумную музыку, что звучала здесь, на мансарде, снаружи завыл ветер и загремели ставни. Кричащая виола Занна превзошла сама себя, исторгая совершенно невозможные для моего воображения звуки. С грохочущих ставней слетела задвижка, и они бились в окно. Под настойчивыми ударами разбилось стекло, в окно ворвался леденящий ветер, и под его напором дрогнуло пламя свечей и затрепетали листы бумаги, где таились ужасные откровения Занна. Взглянув на Занна, я увидел, что сознательное восприятие действительности покинуло его. Его голубые глаза вылезли из орбит, остекленели, взгляд застыл, и бешеная игра превратилась в слепую, механическую, нераспознаваемую вакханалию, передать которую перу не под силу.
Внезапный порыв ветра, сильнее предыдущего, подхватил рукопись и понес прямо в окно. В отчаянии я попытался догнать страницы, но они исчезли еще до того, как я достиг изломанных ставней. Тогда я вспомнил о давнем желании выглянуть в окно, единственное на всей улице Озей, откуда был виден склон холма за высокой стеной и город, распростертый внизу. Было очень темно, но в городе всегда горели огни, и я ожидал увидеть их свет среди дождя и ветра. Но когда я выглянул из этого окна под коньком самой высокой из окрестных крыш, пока захлебывалось пламя свечей и безумная виола завывала на ночном ветру, то увидел не город, что простерся внизу, не приветливые огни, что сверкали на знакомых улицах, но лишь мрак безграничного космоса, невообразимого космоса, где кишело движение и звучала музыка, и подобного не было на земле. И пока я стоял так, объятый ужасом, ветер погасил обе свечи на этой старинной мансарде под островерхой крышей, оставив меня среди первобытной, непроницаемой тьмы, где впереди был хаос и кромешный ад, а позади в ночи заливалась исступленным, демоническим лаем обезумевшая виола.
Я отшатнулся, не имея никакой возможности зажечь огонь, врезался в стол, перевернул стул и наконец, на ощупь сквозь тьму, добрался туда, где в непроглядной черноте безобразно вопила музыка. Какие бы силы ни противостояли мне, я мог хотя бы попытаться спасти Эриха Занна и себя самого. Мне показалось, что какая-то холодная тварь коснулась меня во мраке, и я закричал, но крик утонул в омерзительном вое виолы. Вдруг я ощутил удар бешено пилившего смычка и понял, что музыкант сидит совсем рядом. Протянув руку, я нащупал спинку стула Занна, затем его плечо и встряхнул его, пытаясь привести в чувство.
Ответа не последовало, лишь беспрестанно визжала виола. Я коснулся его головы, остановив ее механические кивки, и закричал ему в ухо, что мы должны бежать прочь от неизвестных созданий, таящихся в ночи. Но он не откликнулся, все так же исторгая из своей виолы немыслимые звуки, и мне казалось, что вокруг нас на погруженной во мрак мансарде потоки ветра зашлись в безумной пляске. Я задрожал, дотронувшись до его уха, и сам не понял почему – но понял, когда ощупал его застывшее лицо; ледяное, окоченевшее, бездыханное лицо с остекленевшими глазами, бессмысленно уставившимися в космическую пустоту. Тогда каким-то чудом я сумел отыскать дверь, открыть массивную деревянную задвижку и стремглав кинулся прочь от того, чей взгляд застыл там, во мраке, и леденящего кровь воя виолы, лишь яростней звучавшей мне вослед.
По нескончаемой лестнице погруженного во тьму дома я несся гигантскими скачками, не чуя ног, выбежал на узкую, крутую старинную улицу с ее ступенями и покосившимися домами и ринулся вниз по этим ступеням, по грохочущей булыжной мостовой к лежавшим внизу улочкам и тлетворной реке с обрывистыми берегами; задыхаясь, бежал по мрачному, величественному мосту навстречу известным нам широким, безопасным улицам и бульварам; вот те