Слышу вдруг, как Лорхен кричит: «Франц! Франц!» Бедняжка, когда невмоготу стало ждать, искать меня пошла. Я тотчас забыл обо всем. Поднатужился, промычал ей что-то…
Прибежала. Запричитала как! Ревет в три ручья, а полешки с меня скидывает… Кое-как я с ее помощью поднялся, да побрели мы домой. Я босиком. Лорхен, как ни старалась, обувки моей не нашла. Далеко, видать, отлетели калоши.
При свете обнаружилось, что приложился я знатно – вся голова в кровище.
– Экий я, Лорхен, дурак! Не послушался тебя, пошел.
– Дурак, дурак! – сердится, значит. Но вижу, что рада-радешенька. Обтирает меня тряпочкой и приговаривает: – Будешь знать? Будешь знать?
– Буду, цветочек мой, буду.
Ни в какую не разрешает самому ноги вымыть. Но лишь взглянула на них – обмерла вся.
– Миленький, да у тебя же и ножки в крови!
– Как так? – И вправду так! Я сперва-то и не заприметил того. – Надо же, исцарапался! Ну все, теперь я умненьким буду.
Улыбнулся ей – и она в ответ, да только грустно как-то. Сильно я ее напугал. Волнений больше было, чем крови, – скоро я оклемался.
Спали мы в обнимку, и в ту ночь она особенно тесно ко мне прижималась.
На следующее утро я сходил к сараю, прибрался, дров домой натаскал. Калоши так и не сыскались. До сих пор гадаю, куда они подеваться могли.
Погода еще лучше стала, да вот Лорхен загрустила. Она ведь за эти месяцы загорела, от бледности своей избавилась. А тут – сидит день-деньской в нашей комнатке, сама с собой играет.
– Голубушка, да что же с тобой такое? Ушко у тебя болит? Сердечко? Горлышко?
На все только головкой мотает:
– Не болит у меня ничего. Грустно немножко, и все. Ты не волнуйся.
– Да как же мне не волноваться? Лето в разгаре – гулять бы да гулять… Что же ты хандришь так? Точно не хвораешь?
– Болела бы, так сказала бы.
– Ну а что же, и Белянчик к тебе не придет? Если уж я тебя развеселить не могу, пусть он постарается.
– Да нет же его, миленький.
– Так пусть будет, коли тебе плохо!
– Нет его, нет его… – И слезки потекли.
Обнимаю ее, ласкаю:
– Оправишься, оправишься. Где-то война идет, люди друг друга убивают. Там холодно, пасмурно. Людям плохо. Господин барон, наверно, тоскует по здешним местам. Посмотри вот только, какое небушко! Птички как поют красиво, слышишь? Боженька столько хорошего создал, а ты – самая хорошая. Таков этот край, что никакого зла здесь быть не может. Потому-то тебе здесь и самое место.
Она, дурочка, от этих моих слов горше прежнего заплакала. Я только крепче ее обнял:
– Да пройдет, пройдет…
Бывает в августе особая ночь. Она всегда одна в году, это я наверное знаю. Луна тогда нежно-белая – детская щечка, да и только! Темнота густая, но видно все не хуже, чем под солнцем. А дышится легко и приятно.
Впервые увидел я такую ночь еще мальчишкой. А потом каждый год ждал ее. Ничто меня не могло удержать взаперти, когда она приходила. Сидел где-нибудь один, на луну глядел до утра…
Вот в такую-то ночь и потерял я свою Лорхен.
Днем пришлось поработать, и я притомился. Лорхен спать уложил, сам на кровать рухнул и уснул. И забыл совсем, что стоит август.
Очнулся от того, что поцеловала меня Лорхен в щеку.
– Прощай, миленький, – шепчет.
Пока я спросонок пытался сообразить, что это значит, взяла она фонарь и ушла.
Как очухался, так мигом вскочил с кровати. Бегом за ней. Вижу, огонек за угол усадьбы поворачивает – туда, где дверь.
Я бы Лорхен в два счета нагнал – разве убежишь далеко на таких маленьких ножках? Да вот луну тучка закрыла, а фонарь я второпях не подумал захватить… Несусь сломя голову – но, что ни кочка, падаю… Подымаюсь, дальше бегу. И чувствую почему-то, что грешно в такую ночь бегать, в такую святую тишь…
Добежал кое-как до крылечка. Дверь распахнута, ключи на полу валяются. Я туда. Внутри, в потемках, дорогу разбирать еще тяжелее. Слышу, как топочет где-то Лорхен по полу, по звуку и иду.
Добрался наконец до обеденной залы. Луна вышла – все будто молоком залила. Успел я увидеть, как метнулась впереди Лорхен в сторону, на лестницу. «Лорхен!» – ору что есть мочи. Мчусь как сумасшедший…
Взбежал наверх, встал. Куда дальше – не знаю. Голосок ее раздался. Вслушался – справа доносится. В детской она, вот как!
Совсем запыхался. Еле ноги волочу. «Ах ты шалунья, умотала меня вконец». А она лопочет что-то свое, но не отзывается.
Вот уже и она, детская. Но не успел я зайти, как Лорхен оттуда пулей вылетела – и бегом по коридору. Тут уж я разозлился. «Да что с тобой, Лорхен? Не умаялась ты от этой беготни?» А она СМЕЕТСЯ! Добежала до угла и остановилась. Ручонкой мне машет: иди, мол, сюда.
– Постой! Да подожди же меня! – кричу, а сам боюсь: неужто у ней горячка случилась? Ближе подобрался – и испугался, что горячка-то у меня самого: почудилось мне, что платье ее желтым стало. А ведь было беленьким. Но думается мне, это все луна шалила.
Только я подступил – а она опять бежать! Встала у лестницы и ждет меня. «Лорхен, дурная это забава! А ну-ка прекрати!» Какой там! По всему зданию меня водила таким манером, без всякой жалости… Я уже и задыхаться начал, но все за ней, за ней…
Долго так блудил. Не заметил, как оказался на крылечке. Платьице ее меж деревьев мелькает, словно она там в салки с кем играет, резвится. Я расплакался.
– Милая Лорхен, что же ты со мной делаешь? Да разве я сотворил тебе какое зло, чтобы ты меня так мучила? Вот и в сердце у меня закололо…
То, что она мне ответила, буду я вспоминать до конца дней своих – а забыть очень хотелось бы, поверьте…
– И поделом тебе, Франц! Дубина ты и лопух! Драгоценной своей Лорхен не уберег – так и не нужна она была тебе! Иди, любуйся своей луной, баран! – Голос визгливый, капризный. Никогда прежде она так не говорила.
Я оторопел.
– Деточка моя, да что же ты?
– Деточка! – передразнила и такой бранью разразилась, что я того снести не смог. Голова моя вмиг потяжелела, и повалился я, как мешок…
Чувствую, подошла ко мне – да будто не одна. Так в ушах шумело, что слышались мне многие голоса, и шлепанье, и скрежетанье… Наклонилась и в ухо мне шепчет:
– Хочешь Лорхен свою повидать – сходи в детскую. Авось и увидишь что, хоть очень я в том сомневаюсь. – Помедлила: – Ну прощай, Франц. Спасибо тебе за все. А я пошла к своим.
И все. Шум стих, и я забылся…
Сколько провалялся так – не знаю. Очнулся когда уже было утро. Еле встал. Огляделся. Все те же деревья, и букашки жужжат, как раньше. Ветерок гуляет… А Лорхен – ни следа. Тут вспомнил, что она мне сказала давеча, и воротился в дом. Тяжко, тяжко на душе было. Вот и следы ее в пыли – крошечные, ну просто игрушечные. А где сама она, то мне неведомо…
В детской нашел я только потухший фонарь да лоскуток от ее платья. Махонький совсем, я бы его и не заметил, не лежи он прямо у зеркала. К губам его поднес, поцеловал – а сам слезы лью, потому что чую: не встретиться мне больше с Лорхен моей.
Как она платьице свое порвала, я и не задумывался тогда. Сейчас же это мне покоя не дает. Коли зацепилась на бегу за что-то, так неужели подобрала обрывочек? Принесла ведь с собой, на самое видное место положила! Или так она попрощаться со мной хотела? Ах, не узнать мне того никогда!
Посмотрел я в зеркало. И до того ясно Лорхен увидел, что жутко стало. Как живую! Будто и не было двух месяцев, будто по-прежнему стоим мы тут вместе. Глаза у ней испуганные, круглые… Совсем затуманился у меня взор, и расплылось отражение…
Постоял немного да вышел из комнаты вон.
Несколько недель ее искал. Исходил всю округу, все овраги излазил. Не спал почти, вставал с рассветным лучом и до самой ночи глотку надрывал: «Лорхен! Лорхен!» Но не откликался никто – одни птицы лесные… Красиво было. Но у леса, будь он хоть самым пригожим, ввек не допросишься ничего…
Не уследил я за Лорхен. Да, недаром меня Зевакой прозвали… Точила ее немощь какая-то, съедала, а я и не видел ничего… Лекаря я в глуши такой не сыскал бы, конечно. Да не в лекаре дело. Сам оплошал. Может, жар какой на девчушку напал – и не вынес умишко ее, сломался. Словно мало было этих фантазий…