– Я не говорил, что не смогу быть объективным.
– Но вроде как сомневаешься.
– Спасибо, я сам разберусь. И потом, мститель, может, вовсе не еврей, а только хочет им выглядеть.
– Не понимаю. Ты же вроде ушел из отдела убийств.
– Я же говорю, меня попросили вернуться. Точнее, приказали.
Сэм молчал.
– В чем дело, абба?
Сэм помотал головой.
– Ну как хочешь, я упрашивать не буду, – сказал Джейкоб.
– Я помню, как тебе было плохо.
Джейкоб скрывал депрессию и теперь набычился, словно его разоблачили:
– Со мной все хорошо.
– Ты мучился.
– Давай не будем, абба.
– А нельзя попросить, чтобы нашли кого-нибудь другого?
– Нет, нельзя. Нужен я, потому что я еврей. Серьезно, я больше не хочу об этом. Поезд ушел, и это не тема для разговора за субботним столом.
Сэм часто использовал эту отговорку, но опять не подал виду, что узнал реплику. Он рассеянно кивнул, поморгал, улыбнулся:
– Подавать десерт?
После второй кружки чая и третьего куска торта Джейкоб взмолился:
– Больше не могу.
– Смотри, сколько всего осталось.
– Не обязательно все съедать в один присест.
– Я заверну тебе с собой.
– Не вздумай. На неделе сам съешь.
– Мне в жизнь с этим не справиться. Ты обязан помочь.
– Я помог, одолев четыре порции кугеля.
– Помолимся?
– Конечно.
Отец подал Джейкобу молитвенник в гладком белом переплете, на котором синими буквами было оттиснуто:
БАР-МИЦВА[24]
21 августа 1993 г.
– Со школы, – сказал Джейкоб.
– У меня где-то целая коробка твоих школьных вещей. – Сэм показал на библиотеку.
– Это уже музей, – сказал Джейкоб, мысленно добавив: отступничества.
Прочли благодарственную молитву.
– Спасибо за ужин, абба.
– Спасибо тебе, что выбрал время… Джейкоб, я не лукавил. Не принижай свою работу. Полицейский – древнее призвание. Помнишь главу на твоей бар-мицве? Шофтим ве-шотрим.
– Судьи и смотрители. Может, стоило пойти в юристы? Был бы повод похваляться: мой сын вершит правосудие в Верховном суде.
– Я горжусь тобой, какой ты есть.
Джейкоб промолчал.
– Ты ведь это знаешь, правда?
– Конечно, – сказал Джейкоб.
На его памяти отец впервые отозвался о его работе хоть как-то – плохо или хорошо. В их семье не принято было навязывать профессиональные предпочтения, но полицейская стезя не вызывала восторга. Джейкоб полагал, что его выбор, как и утрата веры, отца огорчал.
Сейчас от этого взрыва искренности Джейкоб поежился и сменил тему:
– У меня к тебе вопрос. Я вот задумался о том, что «справедливость» и «милосердие» – однокоренные слова. Цедек и цдака.
– Это верно для несовершенного мира.
– Что? А понятнее?
– То, что мы называем справедливостью, сотворено людьми, а поскольку мы сами по определению твари, все нами созданное несовершенно. Между судом Божьим и человеческими потугами к нему приблизиться огромное различие. Можно сказать, коренное. Человеческая справедливость, как и всё в этом мире, неизбежно отвечает нашим запросам и соответствует нашим возможностям. В некотором смысле она противоположна истинной справедливости…
Джейкоб слушал вполуха – отец перешел на речитатив. В том, что Сэм раввин, а Джейкоб – коп, имелась своя логика. Сказать, что его выбор профессии был сделан в противовес отцовскому неземному мировоззрению, слишком просто. Однако ребенка, корпевшего над светскими и религиозными книгами, манила работа не для белоручек.
– …Что в этом мире воспринимается как противоположное – например, справедливость и милосердие, – в сознании Бога едино – разумеется, это образно, – и это, кстати, соотносится с вышесказанным о диалектической истине…
Джейкоб понимал мамино стремление скрыться. У нее бегство в конкретность было буквальным: он помнил бурую глину у нее под ногтями. Подсыхая, глина отшелушивалась маленькими полумесяцами. Помнил крохотный хаотичный космос в бельевом шкафу и кладовке, безуспешно ожидавший дня, когда мать приведет в порядок дом и себя. Потеряв терпение, Джейкоб сам брался за пылесос.
Плоть от плоти отца и матери, не отец и не мать – явление частое и все равно загадочное.
Сэм вздохнул:
– Опять я заболтался.
– Нет-нет…
– Я же вижу.
– Что ты видишь?
– Ты улыбаешься.
– Я не могу улыбаться от счастья?
– Я хочу, чтобы ты был счастлив, – сказал Сэм. – Для меня нет большей радости. Однако я подозреваю, что улыбаешься ты не поэтому.
– Ты в своем духе, абба.
– А в чьем еще мне быть?
Джейкоб рассмеялся.
– Во всяком случае, хорошо, что на этом свете нет истинного суда. Никто не выдержит пристального Божьего взгляда. Любой растает, как воск на огне.
– Ну, мне как-то неохота думать о том, что меня ожидает после смерти, – сказал Джейкоб.
– Мне казалось, ты в это не веришь.
Обманутый легкостью фразы, Джейкоб не сразу уловил ее подтекст.
– Я сам не знаю, во что верю, – ответил он.
– Для начала неплохо, – сощурился Сэм. – А теперь я соберу тебе гостинчик.
Он переел: снились мучительно яркие, почти осязаемые сны. Снова сад, и снова Мая, и он рвался к ней, а она была неуловима, и он оставался пожизненным узником страсти.
Весь в испарине, Джейкоб проснулся и понял, что во сне мастурбировал.
Он сонно поплелся в ванную завершить начатое.
Не завершалось. Постарался ее представить.
Без толку – она испарилась.
Попытался вспомнить свои самые яркие победы.
Все напрасно.
Джейкоб посидел на краю ванны, глядя на скукожившийся член. Потом включил телевизор, где рекламные ролики наперебой уверяли: все нормально, бывает со всяким и в любом возрасте. Однако для него это был новый опыт, и он Джейкобу совсем не понравился.
Он встал под душ – холодный, насколько мог вытерпеть.
В половине девятого он уже был на пути в Сан-Диего. Из подстаканника торчал буррито, купленный на заправке. Джейкоб переключал станции на приемнике, надеясь заглушить отголоски стыда и смятения.
В кои-то веки скоростное шоссе оправдало свое название – к пристани Пойнт-Лома Джейкоб приехал за четверть часа до назначенного срока. Припарковавшись, вылез из машины и полной грудью вдохнул ароматы океана и солярки. В гавани сквозь туман маячила громада моста Коронадо; военный корабль пришел на ремонт. Кружили чайки – издевались. Из обгаженного таксофона Джейкоб позвонил Людвигу и попросил поспешить, иначе его тут разбомбят.
Людвиг прибыл на небольшом прогулочном катере по имени «Пенсионный план». На палубе стоял дородный мужчина лет шестидесяти с лишним. Светлые волосы вылиняли до белизны; из треугольного выреза синей гавайской рубашки, расстегнутой на три пуговицы, выглядывала грудь, докрасна опаленная солнцем; усы, по кромке прокуренные.