Над арбатской полифонией плыл перезвон колокольчиков, перестук барабанов и заунывное:
— Хари Кришна, хари-хари… Хари Рама!
Судя по звукам, кришнаиты удалялись по Старому Арбату по направлению к Смоленке.
Звон тарелок, бряцанье колокольчиков и мерный топоток барабанов навязчиво лез в голову, словно хотел что-то напомнить Корсакову.
* * *
Кто, звеня кандалами, метался в бреду, кто храпел, кто иступлено бубнил молитвы, кто тянул, как стонал, заунывную мелодию. Воздух был сперт и вязок.
Тюремный возок сильно раскачивало. В единственном зарешеченном оконце подрагивало серая клочковатая овчина неба.
Если слушать только скрип полозьев, да мерный стук копыт, то можно легко забыться, и убаюканное качкой и отравленное смрадом сознание соскользнет в глухой, тяжкий сон, где нет ни воспоминаний, ни мечтаний, ни сожалений. Нет ничего. Как в могиле.
Корсаков, как не заставлял себя, уснуть не мог. Сердце билось в томлении. Словно, что-то должно было произойти. Словно, ждала его нечаянная радость.
Умом убеждал себя, что ничего подобного быть отныне не может. А сердце не верило. Трепетало птахой, которую вот-вот по весне выпустят из клетки.
Вдруг где-то поблизости забрехали собаки.
Повозка свернула и остановилась.
Корсаков поднялся на коленях, припал к окну, стараясь разглядеть, куда свернули. Если постоялый двор, то радость конвою. Отогреются чайком, перекусят горячим, подремлют у печки. Выпьют по стопке на дорожку. И снова — в путь. Если пересылка, то отдохнуть выпало и этапникам. Единственная радость у этапника — ночь проспать на нарах, а не на полу возка, качаясь, как на качелях.
Возок поставили так, что стал виден частокол острога. В решетку окна пахнуло дымком человеческого жилья.
Корсаков от всего сердца перекрестился.
Конвой хрустел снегом, гремел задубевшей на морозе амуницией. Кашлял и сплевывал, через раз поминая черта и всю его родню. Нервно всхрапывали и били копытами кони.
Начальственный голос приказал выводить арестантов.
Загремел замок. Дверь возка, треснув накопившейся наледью, распахнулась. В протухшую атмосферу повозки ворвался свежий морозный воздух. Этапники заворочались, заохали и залязгали кандалами.
— Фу-у, черт! — Выплюнул пар изо рта конвоир. — Дух такой, что помереть можно. Выходи, мать твою!
— Веди их во двор. Расковать — и по камерам, — раздался неподалеку все тот же начальственный голос.
Корсаков первым спрыгнул на снег, щурясь от белизны, разлитой вокруг, осмотрелся. Обычный острог. Каких перевидал с десяток.
— Этого в первую очередь! — офицер ткнул в него пальцем.
— Пшел! — солдат подтолкнул Корсакова в спину.
Через распахнутые ворота Корсакова ввели во двор, огороженный от деревенской улицы частоколом.
Кузнец мастеровито сбил кандалы. Корсаков с облегчением встряхнул руками. Выдавил счастливую улыбку. Он понемногу учился простым арестантским радостям.
— Ну-ка, иди сюда, морда каторжная! — Офицер в тулупе, наброшенном на голубой мундир, поманил его пальцем.
Корсаков покорно подошел.
— Прошу прощения, господин полковник, — глядя в сторону, сказал офицер. — В присутствии нижних чинов, вынужден обращаться к вам исключительно в таком тоне.
Корсаков слишком устал и отупел от смрада, чтобы удивиться.
— Я лишен всех званий и наград. И вы, сделайте одолжение, не упоминайте моего звания.
— Но заслужили вы их, не шаркая ножкой на балах! — с неожиданной горячностью возразил поручик.
— Увы, это все в прошлом.
Поручик насупился.
— Ночь вы проведете отдельно от этапа, — невнятно, чтобы слышал только Корсаков, произнес он. — Попаритесь в бане, отдохнете. Выспитесь в мягкой постели…
— Право, не следовало утруждать себя…
Поручик, казалось, его не услышал.
— К сожалению, это все, что я могу для вас сделать.
— Благодарю вас, господин поручик.
— Не стоит благодарности. — Он замялся. — Я действую не по собственной воле. Это все, что я могу вам сказать. Я дал слово молчать.
Корсаков не поверил глазам, когда жандармский офицер сложил пальцы правой руки в масонском приветствии. Ответить тем же мудреным жестом Корсаков не смог, передавленные кандальными кольцам кисти все еще были мертвыми.
Поручик жестом подозвал солдата.
Корсаков привычно заложил руки за спину.
— И все равно — спасибо, — успел он сказать поручику.
Конвойный провел его через истоптанный тюремный двор к избе стоящей отдельно от общего барака. Из трубы поднимался густой дым. В заледенелых оконцах уютно светились огоньки. Солдат, зачем-то постучав по морозным доскам, распахнул дверь и, неожиданно подмигнув, впустил Корсакова в сени.
— Прошу, ваше благородие.
Сам явно входить не собирался.
Не мешкайте, ваше благородие. Давно ждут-с вас. — Солдат радостно ощерился. — Да входите же вы, избу выстудите!
Корсаков шагнул через порог в полумрак сеней. Нашарил ручку двери.
Внутри избы было жарко натоплено. От кисло-парного, дымного, овчинного духа избы голова пошла кругом.
Он прислонился плечом к косяку.
После яркого зимнего дня глаза не сразу привыкли к тусклому свету свечей. Разглядел простой стол, лавку, сундук под окном. Довольно чисто, домовито и даже уютно.
Единственное, что было чуждо крестьянской избе — походная офицерская кровать, придвинутая к печке.
И еще Корсаков уловил совершенно неуместные в избе ароматы Пахло… духами! Розой, лавандой и пачулями.
Из-за занавески вышла женщина. Он прищурился, пытаясь разобрать, кто это. И почувствовал, как кровь бросилась в голову.
Нежный овал лица, светлые локоны, бездонные глаза, дрожащие губы…
— Анна! — только и смог вымолвить он.
Тонкие плечи. Руки, губы, заплаканные глаза…
Ее слезы жгли ему грудь. Проникали до самого сердца. И оно, превращенное в кусок алого льда, и уже научившиеся не замирать от боли воспоминаний, медленно оживало.