Но голос Дэзи все время пел в нем, он слышал ее слова, падавшие на его душу горячей ароматной росой. Он все еще видел ее глаза, пронизывающие его острым, мучительным наслаждением. Его сжигало пламя экстаза, подхватывал вихрь счастливого безумья, унося к небу и бросая в пропасть непонятного ужаса, на глухое, мертвое дно бессилья. А среди этого хаоса и обрывков мыслей горело в нем только одно крепкое и вполне осознанное чувство — чувство необходимости повиноваться ее воле, и эта необходимость — принести себя в жертву и погибнуть — манила его неизъяснимой сладостью смерти.
«А может быть, это только сон? Галлюцинация?» Он вздрогнул, пораженный внезапным сомнением.
За окнами стоял печальный, залитый водой день, хаос города, затопленного бесконечным дождем и туманом.
Вдруг он повернулся к зеркалу, — оно блестело мертвой синеватой поверхностью, отражая в себе всю комнату и его странно-бледное измененное лицо.
«Неужели это я?»
Зенон показался самому себе каким-то другим, таким страшно чужим и незнакомым, что отступил от зеркала в беспомощном страхе.
«Но ведь это я! Вижу, чувствую, различаю», — думал он, прикасаясь к разным предметам, чувствуя холод меди, мягкость шелка, определяя цвета и формы, замечая разницу между ними, и, немного этим успокоенный, сел за рояль, но не мог играть: из-под пальцев вырвался какой-то бессвязный, спутанный крик. Он сильно и властно ударил по клавишам, рояль застонал, и взорвалась дикая и жуткая мелодия, подобная стонам и хохоту рвущихся на свободу безумцев.
«Я полон радости и счастья, но что-то плачет во мне, что-то боится. Что это? Что это?» — упорно спрашивал он самого себя и, не найдя ответа, бросился на диван, пряча лицо в подушки и пытаясь забыться. Но, раньше чем он смог погрузиться в забвенье, над самой его головой прозвучал голос Дэзи. Зенон стремительно вскочил, — голос звучал уже несколько дальше, постепенно затихая.
— Где ты, где? — спрашивал он, ища ее по всей квартире. Она была где-то здесь, он ощущал запах ее духов, слышал ее шаги, до него совершенно явственно доносился шорох ее платья.
— Дэзи, Дэзи! — крикнул он вдруг, протягивая руки к зеркалу, где обозначился ее силуэт, как бы сотканный из жемчужного тумана, блеснули ее фиалковые глаза и расцвела улыбка, но, раньше чем он успел приблизиться, все рассеялось и исчезло.
Он долго ждал, глядя в пустую стеклянную плиту, словно в замерзшую глубину, ревниво скрывающую от глаз смертного свои чудеса и непонятные тайны, а потом его охватила какая-то тихая, серая задумчивость, он утонул в бессилии и уже не чувствовал ни волнения, ни радости, ни страдания. Его пробудил шум городской жизни, грубо ворвавшийся в окна. Сердце сжалось, глаза наполнились слезами необъяснимой грусти; Зенону казалось, что со всех сторон к нему протягиваются хищные когти жизни, а собственный голос его звучит строго и повелительно.
— Нет, я уже не вернусь к тебе, не вернусь, — говорил он, всматриваясь в какой-то берег, грезящийся все слабее и все дальше.
«Пойду своим путем, предамся снам о новой жизни», — думал он.
Вошел лакей и доложил о каком-то незнакомом господине.
— Меня нет дома! — крикнул он нервно и, выйдя в другие двери, пошел наверх в квартиру Джо.
Малаец самым решительным образом загородил ему дорогу:
— Нельзя!
— Там кто-нибудь есть?
— Нельзя!
— Сеанс уже начался? — хитрил Зенон.
— Нельзя! — упрямо повторял тот, загораживая собою дверь.
«Какие-нибудь спиритические упражнения», — презрительно подумал Зенон и отправился в город.
«А может быть, опять бичеванье? Может, и она там?» Молния воспоминаний прорезала его мозг, воссоздавая ряд отвратительных картин.
«Безумно даже подозревать что-либо подобное!»
Он долго блуждал по крикливому омуту города, из какой-то бесконечной дали глядя на стены и человеческие лица и как бы прощаясь с ними навсегда. Он чувствовал себя далеким от всех этих дел и интересов, ради которых жили и умирали все эти бесчисленные толпы, — таким бесконечно далеким, что жизнь их казалась ему непонятным и чуждым миражом.
«Кто из нас галлюцинирует? Я или они?» — спрашивал он себя, силясь понять свое отношение к ним, но тогда всплывал в памяти образ Дэзи, и эти трезвые мысли рвались на части, и он снова проваливался во мглу неопределенных мечтаний и мучительной тоски. И снова шел среди толпы и крика как загипнотизированный, делая автоматические привычные движения, бродил как живой труп среди непонятной пустоты и молчания. И только в каком-то унылом переулке глаза его, безжизненно скользя по всем предметам, невольно остановились на белой яркой вывеске:
«Здесь продаются русские папиросы».
Он несколько раз перечитал надпись, движимый каким-то смутным пробуждением, вошел в магазин.
Старая еврейка в парике дремала за буфетом, куча оборванных ребятишек, пища, возилась на полу, а рядом в низкой и страшно грязной комнате стучали машины и десятка полтора людей, покачиваясь над работой, тянули какую-то заунывную песню.
Лишь только он вошел, его обдала волна такого затхлого, гнилого воздуха, что он с трудом выдавил из себя какое-то слово, после чего еврейка вскочила с места, машины затихли и все глаза устремились к нему.
— Вы из Варшавы? — нерешительно спросила еврейка, и ее худое лицо озарилось тихой радостью.
— Да, да, — отвечал он, смущенный тем, что его сейчас же окружили толпой и с любопытством рассматривали. Сразу заговорили все, наперерыв предлагая вопросы, поднялся шум, кто-то придвинул ему табурет, кто-то держал его шляпу, кто-то подавал воду, и со всех сторон к нему прикасались чьи-то пальцы, и красные переутомленные глаза жадно впивались в него.
Он отвечал машинально; могучая волна воспоминаний залила его душу; в нем воскресали тени давних лет, промелькнули пережитые дни, какие-то мучительные видения умерших мгновений и эхо далекой родины.
«Где я нахожусь? Что здесь делают эти люди? Зачем?» — думал он, робко разглядывая окружающих; и нищета, глядевшая из каждого угла, с каждого лица, громко говорила ему, зачем и почему. Его охватило такое глубокое сострадание, что он пересилил свое отвращение к их грязи и лохмотьям и вступил с ними в длинный разговор. Они не жаловались, никого не обвиняли и не проклинали, но каждый из них несколькими тихими и неумелыми фразами рисовал перед ним длинный ряд страданий, обид, униженья, несправедливости — настоящий ад выброшенных за борт жизни людей. Зенон слушал все это, как фантастическую сказку из «Тысячи и одной ночи», от которой волосы становились дыбом и душа сжималась от горького, жгучего стыда. Ему хотелось убежать, но он не мог пошевелиться: первый раз в жизни он заглянул на самое дно действительности и ужаснулся человеческой нищете.