Рука дернулась и исчезла, точно моя мысль по ней хлопнула. А дверь и вправду хлопнула.
— Таисия Федоровна, — позвал я нерешительно.
Дверь быстро распахнулась и тут же отыграла назад к косяку, оставив узкую щель. Я смотрел на ручку, поэтому не сразу понял, что происходит — а понял, лишь когда дверь захлопнулась. А перед этим рука в перчатке быстро провела по кромке двери, по всей высоте, от перекладины до пола.
Я попятился, соображая, как это сделано. Ну, понятно как — надо вытянуться на цыпочках и тут же плавно уйти в присед. А умеет так грузная тетя средних лет? Ну или рыхловатая тетка помоложе — если перчатку не директриса, а Луиза надела?
И зачем им это?
Блин, меня все сговорились пугать, что ли? Да я и сам пугать могу, между прочим. Сейчас покажу.
Дверь распахнулась и захлопнулась, чуть не дав по кончикам коричневых кожаных пальцев — я уже набежал и рассмотрел их четко. Я дернул ручку со всей дури, потому что был уверен, что с той стороны ее придерживают — и не один человек, а, например, половина девятого «б». Они там все шутники, блин. Особенно первого апреля. Особенно после февральского футбольного рубилова, когда мы их 11:9 сделали.
Дверь подалась невесомо, как пенопластовая, зато по носу мне попыталась шарахнуть, как чугунная.
В приемной было пусто. Ни девятиклассников, ни директрисы, ни Луизы. Ни их следов. Только коричневая перчатка лежала на выходе в коридор.
Можно было пойти ее разглядывать, или просто захватить как трофей. А я отвлекся на невнятные звуки из коридора. Кто-то шел к директорской приемной. Странно очень шел. Пританцовывая и напевая через силу.
Директриса это была. Она не пританцовывала и не напевала. Она тащила наполненное водой ведро. Обыкновенное, эмалированное, голубое с неровно нарисованными красными буквами. Ведро поскрипывала, а директриса пыхтела.
Она наступила на перчатку и наступила бы на меня, да я вовремя отодвинулся, и тут спохватился:
— Таисия Федоровна, давайте я помогу.
— Сядь, — сказала она сквозь одышку, кривовато дошагала до стола и удивительно проворно водрузила стукнувшее ведро рядом с телефоном. — Измайлов, сядь, я сказала.
Я, помедлив и, почему-то качнувшись, сел на стул. Директриса кивнула, поддернула узкий рукав, сунула руку в ведро и пару раз болтанула воду по кругу. Я дернул головой в такт, как волейбольный болельщик вслед подаче, и с ужасом понял, сколько времени растратил на бессмысленное ожидание и прочую фигню. А сейчас придется окна мыть или еще какой трудотерапией заниматься — не зря же директриса воду притащила. Идет она лесом, вяло возмутился я и попытался встать.
— Тщ-щ, — сказала директриса, внимательно глядя в ведро.
Таисия Федоровна, я пойду, попытался сказать я, но язык был как подсохшее тесто, а зубы склещились. Хотел расцепить их рукой, но рука не шевельнулась. Вторая тоже.
Директриса оглядела меня, заглянула в ведро, словно сверяя решение с ответом, снова оглядела меня, осторожно промакивая руку об юбку, и улыбнулась. Радостно так, будто я от школы в городской олимпиаде победил.
— Измайлов, ты в порядке? — спросила она негромко.
Какое там в порядке, попробовал заорать я. Вызовите врача, попробовал сказать я. Попробовал замычать, топнуть, свалиться на пол. Ничего не смог. Я даже веками двигать не мог — так, что глаза сохли и ныли. Сидел как куча глины, неподвижный и ненужный.
— Вот и хорошо, — так же негромко сказала директриса. — Венера Эдуардовна, зайдите, пожалуйста.
— Измайлов, ты меня слышишь?
Не ори. Откуда я знаю, слышит ли тебя Измайлов. Я и кто это, не знаю.
Нет, знаю. Это такой старенький старичок, седой, лысый, беззубый и в морщинах, и все равно счастливый.
Он прожил длиннющую жизнь. Он окончил школу и институт. Он перепробовал кучу работ, одна другой интересней. Он тыщу раз ездил на море, на разные моря, и к океану, и побывал в самых интересных кусочках мира и, может, слетал в космос, а то и на другую планету. Он видел, что стало с нашей планетой, и мощно в этом поучаствовал. У него была куча друзей, которая только росла — потому что никто из друзей с ним не расцапывался, да и сам он никого не предавал. У него была первая любовь, и вторая, и, я не знаю, еще какая-то. И семья была, огромная, счастливая, все время растущая — красивая жена, дети, внуки, правнуки.
Еще племянники всякие — у него же сестра была, которая тоже выросла большой, красивой, и сняла очки еще в школе.
Он был старенький, но помнил все прекрасно: во что была одета будущая жена на первом свидании (джинсы, сандалии, просторная хлопчатая блузка), какой была погода в день свадьбы (мелкий дождик, разорванный в клочья огромным солнечным небом), когда сделал первый шажок сын (в десять месяцев), каким было первое настоящее слово дочки (абизя, то есть обезьяна), чем пах салон первой семейной машины (нагретым текстилем и блаженством), каким был ключ от двери первой семейной квратиры (серебристый с дырочками) и как его хватал за нос первый внук (до слез и недельной «сливки»).
И папа с мамой всегда были рядом с ним. А он был рядом со своими детьми и внуками. Он сделал все, что мог и хотел. Он растратил свою жизнь умно и бережно — так, что когда от жизни остался ветхий лоскуток, не надо было жалеть ни себя, ни кого-то еще. Жизнь — она ведь такая. Она дается в пользование, как штаны. Но штаны поменять можно, или новые у мамы с папой попросить, если эти порвутся. А жизнь одна. И на сколько ее, как и штанов, хватит, зависит в основном от тебя.
Если на коленках не ползать и по стройкам не шарахаться — надолго.
Мне хватило ненадолго.
Нет никакого старичка Измайлова. Нет и, главное, не будет. Никогда. И вообще никакого Измайлова нет. Не смог он ни пожить по-человечески, ни человеческой смерти дождаться. Жизнь не сложилась и не прожилась. Так, пробник дали. А он маленький, поди разбери, что да как. Другого все равно не будет.
Детей не будет, усов с бородой не будет, жены не будет, и работы, и машины, и на море я не поеду. Не узнаю, что такое невесомость, не попробую жареную селедку, не выстрелю из автомата, не научусь завязывать галстук. Потому что это все для людей. Не для меня, значит.
Хотелось бы, конечно, вырасти, посмотреть, что такое жизнь без школы. Получилось наоборот. Школа без жизни. Наверное, тоже вариант — взрослые же люди его подсунули. Педагоги. Им ли не знать.
Они и знали. А я нет. А должен был. Выходит, сам виноват — пошел, как баран, куда не надо, время протянул, позволил глаза отвести, да еще и прикрыл их послушно. Барану баранья. Даже не знаю, что со мной делали, что сделала эта, забыл, как ее, матичка. Просто шаги были, тяжкие и неуклюжие, такие, что не слышатся, а чувствуются через стул да подошвы. А потом раз — и чувствоваться перестали. Никаких чувств, темная пустая тишина мимо век — и влево, и влево, пока не окликнули.