Что делали, не знаю, зато знаю, что сделали. Ну и хватит с меня. И с них. А теперь и со всех.
— Ты. Медленно открой глаза и встань.
Опять окликают. Да пусть хоть изорутся, не жалко.
Кончилась во мне жалость. Жалость — это человеческое чувство.
А я убырлы.
Я хотел жрать, рвать и убивать. В любой последовательности.
Хотел. Мог. И был готов.
Теперь вы готовьтесь.
Я открыл глаза и встал.
Часть пятая
И радуйся жизни
Идти было не то чтобы трудно, но странно. Перед носом маячила широкая серая спина указчицы, а цокание ее каблуков раскатисто рифмовалось с раздражающим звяканьем за моей спиной. Очень не хотелось ступать в такт цоканию со звяканьем, но по-другому не получалось — нога уходила вбок и пыталась уронить все остальное. Так и брел по тусклому коридору навстречу тусклому гомону, как ослик с бубенчиком. Ослик тоже не знает, куда и зачем его ведут. Может, на бойню. А может, наоборот. А что такое бойня наоборот?
Сейчас узнаем.
Указчица распахнула дверь, вошла в свет и гомон, который стал почти оглушающим и плотным, и почти сразу замерла. Я тоже. Желание оглядеться и понять, где мы и зачем, было вялым, но я все равно глаз повернуть не мог — так и пялился в обтянутую серой шерстью складчатую спину. Гомон распадался на бубнеж и отдельные беседы в полный, но все равно невнятный голос. Последний звяк за спиной я почти и не расслышал, но слышать было и не обязательно — все тело застыло и заныло, будто налепленное на ледовый костяк.
— Что у вас происходит, Ирина Юрьевна? — спросила указчица невыносимо звонким голосом.
— Урок, Таисия Федоровна! — ответил ей совсем звонкий и очень веселый голос. — Такой у нас урок. Я вам тысячу раз говорила, что это неконтролируемый класс, что надо принимать меры, что по Новокшенову с Гимаевым армия и ПТУ плачут, если не колония, что их гнать надо из приличной школы…
— А не имеете права гнать, — прилетел наглый басок, судя по звуку, с «камчатки».
Это, значит, урок биологии у десятого «а». Это, значит, Ирина Юрьевна — неплохая тетка, но летящая и нервная. И это, значит, Новокшенов с Гимаевым.
Знал я их, само собой. Их вся школа знала, с паршивой стороны. Обычные такие придурки, не здоровые и не ушлые, а наглые и подловатые — этого достаточно. Чтобы над салагами поиздеваться, мяч под колеса закинуть, дымовушку в туалете запалить или училку довести — и обязательно отмазаться. Вот самое их занятие. С нами они не связывались, у нас класс все-таки не такой, чтобы с ним связываться. А вот Тимурика из «а»-класса попинали, безобидного такого пацана. Только родители у Тимурика не безобидными оказались, скандал подняли, милицию вызывали, все такое. Козлы эти тогда как-то отмазались — ну, у Гимаева папаша какой-то важный, а Новокшенов всегда в тени корефанчика ховается, как Табаки из мультика. Но докапываться до всех подряд эти двое перестали. На биологичке, выходит, сосредоточились.
— Измайлов, — резко сказала указчица.
Она, оказывается, давно уже что-то бормотала, что-то про тихо-тихо и про меры, которые вот сейчас и примем. И вдруг почти выкрикнула это слово. Знакомое какое-то, из прошлой жизни. Вернее, просто из жизни. Которая осталась там, в кабинете указчицы, вместе с мыслями, чувствами и бессмысленными словами. Измайлов — это вроде по-английски что-то.
Гомон улегся, волнами, как отцепленная штора. В тишине тот же басок предположил:
— О, копец нам, дюков привели. Ща нас круче ментов воспитают.
— Ты чо, их там целых девять классов, — поддержал гнусавый писк.
— Дебил, не девять, а, это, двадцать семь.
— Ты, — сказала указчица.
Кажется, не биологичке сказала, и не Гимаеву с Новокшеновым. Запнулась, спохватившись, и сделала знак кому-то за моей спиной. Там опять звякнуло, и мне в горло, ниже, сквозь легкие в живот, сунулась твердая, царапающая и распирающая рука. Я захлебнулся и чуть не закашлялся от гадского раздувания, а рука еще и болтанула — и стало легче. Совсем легко.
— Ты. Выкинь этих двух из школы.
Указчица показала в дальний угол, воспитанно, не пальцем, а всей ладонью. Я повел головой, с опозданием, зато легко и без хруста. Это впрямь был класс биологии, биологичка, неестественно вытянувшись, стояла у стола, ученики разглядывали меня и указчицу, кто внимательно, кто украдкой. Я никого не рассматривал, взглядом скользнул, чтобы в памяти закрепить, кто где, и уперся в «камчатку». Они впрямь сидели за задней партой в среднем ряду, мордастый коротко стриженый Гимаев и Новокшенов, прыщавый, зато модно причесанный. Прически и прыщи я не столько видел, сколько додумывал, а видел контуры с уязвимыми точками. Это было удобно.
Мишени сидели, растопырясь, и разглядывали меня с ухмылками. Восемь шагов, место есть, в правом ряду задняя парта свободная, перед ними два парня, потупясь, косятся то за спины, то на меня. Подготовка не нужна.
Восемь шагов, все правильно. Надо было, наверное, что-то сказать, но говорить было не по моей части. Такое, кажется, уже было — ладно хоть глотка теперь не болела. Просто была, чтобы дышать и глотать, больше ни для чего.
Гимаев, взвизгнув стулом по линолеуму, отъехал от парты и послал меня, громко и с удовольствием. Вокруг засмеялись. Стало еще удобней.
Я двинул парту в сторону доски, чтобы не мешала — сидевший впереди возмущенно крикнул и схватился за лопатки, как уж смог. А я наклонился, взялся за сиденье и спинку стула и на выдохе поднял его вместе с Гимаевым.
— Руки убрал, щень, э, ты что? — запоздало заорал Гимаев и ударил. Хотел в голову, попал в плечо.
Я разжал руки, стул грянулся на пол. Гимаев щелкнул зубами и отвлекся. Я подхватил его вместе со стулом, пинком отодвинул пустую парту, мешавшую пройти к окну, и отвел стул, замахиваясь. Ножками за подоконник зацепится, но замах хорош, вывалится вместе с Гимаевым — который не успевает даже руки растопырить.
— Стоп, — сказала указчица.
Секретарша, стоявшая, оказывается, рядом с ней, грохнула на пол ведро, которое с натугой держала на весу. И в меня будто столб вбили, от темени до левой пятки. Я замер. Стул вывернулся из рук, а Гимаев сорвался со стула. Они упали порознь, но некоторыми местами соприкоснулись. Звучно так. И сразу Гимаев зазвучал еще громче.
— Ты, не надо в окно, — сказала указчица.
То выкинь, то не надо. Я ждал.
— По лестнице, и чтобы вышел, — скомандовала указчица, запнувшись.
Я стоял неровно и нетвердо, как перекрученная проволочка, выжидая, пока пройдет глухая дурь, спутавшая мышцы с костями. Гимаев матерился, разглядывая ногу. Вокруг мата висела прозрачная тишина, и в ней разнесся вздох со стуком и плеском: Луиза снова подхватила ведро. Ледовые пруты внутри меня махом вскипели и шарахнули во все стороны, и тут Новокшенов, бегавший выпученными глазами от меня к Гимаеву, сорвался с места. Под дых дать решил. Я, почти не глядя, пнул Новокшенова в колено. Он согнулся, под моим тычком шарахнулся в парту лбом, прыщами, больно, — и скользнул в сторону, медленно завывая. Его вытащить несложно. Но я решил выполнять задачу по действиям. Взялся за первое — добей. Добью.