— Шеф, не надо ничего, — сказал я. И повесил трубку.
На следующий после телефонного разговора день я обсуждал все это с Несуществующим Богом в Серра-Чапел. В мерцании красного мистического света я рассказал Ему, каким чудовищем стал; солдат без войны, снайпер со шприцем, певец, который никогда не поет. Как будто Ему было интересно.
А потом я поставил свечку за «ничто», каким сделалась моя жизнь.
— Эта свечка… за меня, — кажется, так я сказал.
Не помню точных слов, но помню, что говорил слишком громко, поскольку люди начали оборачиваться. Это меня удивило — люди редко меня замечали.
Я менял внешность так, чтобы стать невыразительным и блеклым.
В моей маскировке присутствовала некая система, но вряд ли кто-нибудь это различил. Прилизанные черные волосы, большие темные очки, кепка с козырьком, кожаная летная куртка, обычно я еще подволакиваю ногу, не всегда одну и ту же.
Этого более чем достаточно, чтобы превратиться в человека-невидимку. Прежде чем отказаться от грима, я испытал три или четыре способа изменения внешности и три или четыре разных имени перед стойкой в «Миссион-инн». Все прошло идеально. Когда Лис-Счастливчик входил, назвавшись Томми Крейном, никто его не узнавал. Я был слишком хорош в искусстве маскировки. Агенты, охотившиеся за мной, видели во мне воплощенный образ действий, а не человека с собственным лицом.
В тот последний раз я вышел из Серра-Чапел разозленный, смущенный и несчастный. Я утешился, только проведя день в маленьком живописном городке Сан-Хуан-Капистрано, где купил в сувенирной лавке миссии, перед самым закрытием, статуэтку Девы Марии.
Это была не обычная статуэтка Мадонны, а фигурка с Христом-младенцем из гипса и пропитанной гипсом ткани. Казалось, что она одета в мягкую материю, хотя одежда затвердела. Прелестная статуэтка: лицо младенца Иисуса отражало его сильный характер, крошечная головка наклонена набок, а сама Дева выглядела так, словно вот-вот заплачет. Ручки высовывались из чудесного белого с золотом одеяния. Я бросил коробку со статуэткой в машину и забыл о ней.
Каждый раз, когда я бывал в Капистрано — и тот приезд не был исключением, — я слушал мессу в новой базилике, великолепно воссозданной большой церкви, разрушенной в 1812 году.
Большая базилика неизменно производила на меня сильное впечатление и успокаивала. Просторная, роскошная, романского стиля и, как большинство романских церквей, полная света. И снова эти круглые арки. Великолепно расписанные стены.
За алтарем размещалось очередное золотое ретабло, и по сравнению с ним заалтарный образ в Серра-Чапел казался маленьким. Здешнее ретабло было старинным, его доставили на корабле из Старого Света. Оно закрывало всю заднюю стену святилища, поднимаясь на головокружительную высоту, и подавляло своей сверкающей позолотой.
Никто об этом не знал, но я время от времени посылал деньги на содержание базилики, от имени разных людей. Я отправлял почтовые переводы, подписывая их нелепыми выдуманными фамилиями. Деньги доходили, и это самое главное.
Четверо святых занимали каждый свою нишу на ретабло: святой Иосиф с неизменной лилией, великий Франциск Ассизский, благословенный Хуниперо Серра с маленькой моделью миссии в правой руке и еще, насколько я выяснил, недавно появившаяся блаженная Катерина Текаквита, индейская святая.
Однако сильнее всего, пока я сидел и слушал мессу, меня притягивала центральная часть ретабло. Там был изображен сияющий распятый Христос с окровавленными руками и ногами, а над ним — бородатая фигура Бога Отца, помещенного в золотых лучах над белым голубем. Это было буквальное воплощение Святой Троицы, хотя протестанты такого не признают.
Если считать, что только Христос стал человеком ради нашего спасения, фигуры Бога Отца и Святого Духа в образе голубя могут показаться странными, даже трогательными. Сын Божий хотя бы обладал человеческим телом.
Так или иначе, я восхищался и наслаждался этими образами. Мне было не важно, примитивные они или изысканные, духовные или приземленные. Это было великолепно, это было блистательно, и я утешался, созерцая их, даже в те минуты, когда полыхал от ненависти. Меня утешало то, что люди вокруг меня молятся, что я нахожусь в некоем священном месте, куда приходят, чтобы приобщиться к святости. Я забывал о чувстве вины и просто смотрел на то, что находилось передо мной — точно так же я вел себя, выполняя свою работу, когда готовился отнять чью-то жизнь.
Наверное, когда я поднимал глаза и смотрел на распятие, это было все равно что столкнуться с другом, на которого давно сердишься, и сказать: «А, это ты, а я все еще зол на тебя!»
Ниже умирающего Господа была изображена его благословенная Матерь в образе Девы Марии Гваделупской, которая всегда вызывала во мне восхищение.
Во время последнего своего визита я провел несколько часов, созерцая эту золотую стенку.
То была не вера. То было искусство. Искусство позабытой веры, искусство отринутой веры. Оно было чрезмерно пышным, оно было откровенным, и оно успокаивало, даже если я постоянно повторял: «Я не верю в Тебя и никогда не прощу Тебе, что Ты не настоящий!»
В тот последний раз, после мессы, я вынул четки, которые носил с собой с детства, и начал произносить слова, не размышляя над старинными загадками, уже ничего для меня не значившими. Я просто отключился и повторял, как мантру: «Матерь Божья, милосердная Мария, если бы я верил, что ты существуешь. Ныне и в час нашей смерти, аминь, о черт, да существуешь ли ты?»
Я, конечно, не единственный наемный убийца на планете, который ходит к мессе. Однако считаные единицы — и я среди них — делают это осознанно, когда бормочут положенные ответы священнику и поют псалмы. Иногда я даже причащался — демонстративно, насквозь пропитанный смертным грехом. После чего опускался на колени, склонив голову, и думал: «Это ад. Это ад. А в аду будет еще хуже».
Всегда были преступники, крупные и мелкие, которые являлись со своими семьями в церковь и приобщались священным таинствам. Не говоря уж о каком-нибудь итальянском мафиозо из кино, отправляющемся на первое причастие дочери. Чем они отличаются от меня?
У меня не было семьи. У меня не было никого. Я был никем. Я ходил к мессе ради себя самого — ради того кто был никем. В досье, заведенных на меня Интерполом и ФБР, постоянно это повторялось: никто. Никто не знает, как он выглядит, откуда он родом, где появится в следующий раз. Они даже не знали, что я работаю на одного-единственного человека.
Как уже сказано, я был для них лишь образом действий. Они потратили годы на усовершенствование моего портрета, неуверенно занося в свои списки загримированных людей, скверно запечатленных камерами наружного наблюдения, не в силах подобрать точные слова для моего описания. Убийства нередко подробно фиксировались, хотя никто не понимал, что именно произошло. Но одно было точно: я никто. Покойник в живом теле.