И в полумраке ее губы светятся, как в большой закрытой комнате маленький огонек, закрытый розовым абажуром.
Так как я не шевелюсь, она повторяет:
– Ну-же! Я вас жду!
Я хочу взять ее под руку. Она отказывается.
– Нет. Нет. Пойдем рядом!
Я настаиваю.
– Вы, должно быть, устали, милая Клара. Вы…
– Нет, нет, совсем нет!
– Отсюда до реки далеко. Прошу вас, возьмите руку!
– Нет. Спасибо! И молчите! Ох, молчите!
– Клара, вы совсем другая!
– Если вы хотите доставить мне удовольствие… замолчите!.. Я не люблю, чтобы в это время со мной разговаривали…
Ее голос сух, отрывист, повелителен. Мы идем. Идем через мост, она впереди, я сзади, и углубляемся в аллейки, извивающиеся по лужайкам.
Клара идет твердым шагом, сильными толчками, тяжело. И такова неуязвимая красота ее тела, что эти толчки, усилия ничуть не портят гармонической ее линии, гибкой и полной. Ее бедра сохраняют божественно-сладострастную округленность.
Даже когда ее душа далека от любви, когда она восстает, протестует против любви, все формы, все опьянение, весь жар любви оживляют это избранное тело.
В ней нет ни одного положения, ни одного жеста, ни одной дрожи, нет шелеста ее платья, рассыпавшихся волос, которые не кричали бы о любви, которые не источали бы любовь на все существа и на все вещи вокруг нее. Песок под ее ножками кричит, и я прислушиваюсь к этому крику песка, который является криком желания и как бы поцелуем, в котором я различаю ясно произносимое имя, которое везде: в скрипе висельниц, в стоне умирающих.
– Клара, Клара, Клара!..
Чтобы лучше слышать, гекко умолк… Все молчит…
Сумерки очаровательны, бесконечно нежны, ласкающе свежи, что опьяняет.
Мы идем посреди благоуханий.
Мы задеваем чудесные цветы, становящиеся более чудными от того, что они едва видимы, и они склоняются и приветствуют нас, когда мы проходим, как таинственные феи.
Ничего больше не осталось от ужасного сада. Осталась одна только его красота, трепещущая вместе с опускающейся на нас ночью.
Я пришел в себя.
Мне кажется, что лихорадка прошла. Члены мои делаются легче, эластичнее, сильнее.
По мере того как я иду, усталость исчезает, и я чувствую, что во мне поднимается как-будто страстное желание любви. Я приближаюсь к Кларе и иду рядом с ней, совсем около нее, разжигаемый ею. Но лицо Клары не выражает греховности, как тогда, когда она кусала цветок фаликтра и когда страстно пачкала себе губы сладкой пыльцой… Холодное выражение ее лица не согласуется со всем сладострастным жаром ее тела. По крайней мере, насколько я могу видеть ее, мне кажется, что сладострастие, бывшее в ней, дрожавшее таким странным блеском в ее глазах, замиравшее на ее губах, исчезло, совершенно исчезло с ее губ и из ее глаз вместе с кровавыми видениями мук сада.
Я спросил ее дрожащим голосом:
– Вы ненавидите меня, Клара?
Она ответила раздраженным тоном:
– Нет же! Нет! Это совсем не то, мой друг. Прошу вас, молчите. Вы не знаете, как вы меня утомляете!
Я настаивал:
– Да! Да! Я хорошо вижу, что вы ненавидите меня. И это ужасно! Я хочу плакать.
– Господи, как вы меня раздражаете! Замолчите! Плачьте, если это доставляет нам удовольствие. Но замолчите!
Так как мы подошли к тому месту, где разговаривали со старым палачом, я, думая своей глупой настойчивостью вызвать улыбку на помертвевших губах Клары, сказал:
– Помните, милая, толстого палача? Как он был смешон в своем покрытом кровью одеянии! Со своим футляром и красными пальцами и со своими теориями о половых органах цветов. Помните? Иногда двадцать самцов трепещут для удовлетворения страсти одной самки.
На этот раз ответом мне было пожатие плечами. Она даже не удосужила рассердиться на мои слова.
Тогда, толкаемый грубой чувственностью, я неуклюже наклонился над Кларой, пробуя обнять ее и грубой рукой хватая ее грудь.
– Я хочу тебя, здесь, слышишь? В этом саду, в этом безмолвии, у подножия этих виселиц.
Я задыхаюсь; омерзительная слюна течет из моего рта, а вместе со слюной гнусные слова… любимые ею слова!
Плечами Клара освобождается от моего неловкого и тяжелого объятия; и говорит тоном, в котором слышатся гнев, насмешка, усталость и расслабленность:
– Господа! Как вы надоедливы, если бы вы знали, и смешны, мой бедный друг! Вы – грубый козел! Оставьте меня. Если вам так хочется, то сейчас можете со своими грязными желаниями пойти к девкам. На самом деле, вы слишком смешны.
Смешон! Да, я чувствую, что я смешон. И я решаюсь держаться спокойно. Я не хочу врываться в ее молчание, как большой камень в озеро, где спят при луне лебеди!
Сампанг, весь освещенный красными фонарями, ждал нас у пристани тюрьмы.
Китаянка, с суровым лицом, в блузе и штанах из черного шелка, с голыми руками, отягощенными золотыми кольцами, с украшенными широкими золотыми сережками ушами, держала канат. Клара прыгнула в барку. Я последовал за нею.
– Куда везти вас? – спросила китаянка по-английски.
Клара ответила отрывистым и слегка дрожавшим голосом:
– Куда хочешь, все равно, по реке. Ты хорошо знаешь.
Тут я заметил, что она совершенно бледная. Ее тонкие ноздри, вытянувшиеся черты, блуждающие глаза выражали страдание. Китаянка кивнула головой.
– Да! Да! Я знаю, – произнесла она.
У нее были толстые губы, изъеденные бетелем, и животная грубость во взгляде. Так как она продолжала что-то бормотать, чего я не понимал, Клара приказала отрывисто:
– Ну, Ки-Пай, замолчи! И делай то, что я сказала. К тому же и ворота города заперты.
– Ворота сада открыты.
– Делай то, что говорю.
Бросив канат, китаянка сильным движением взялась за весло, которым она управляла с гибкой ловкостью. И мы начали скользить по воде.
Ночь была очень мягкая.
Мы дышали теплым, но бесконечно легким воздухом. Вода пела около сампанга. Река выглядела как в большой праздник.
На отдыхавшей реке, направо и налево от нас разноцветные фонари освещали мачты, паруса, тесные палубы судов. Странный шум, крики, пение, музыка – доносились оттуда, как от веселившейся толпы. Вода была совершенно черная, матово-черная и жирно-бархатистая, с тяжелым и неправильным кое-где отблеском и с отражением красных и зеленых фонарей, украшавших сампанги, которыми в это время река бороздилась во всех направлениях.
По мере того, как мы удалялись, мы все смутнее различали высокие стены тюрьмы, с каждой башни которой вращающиеся маяки отбрасывали на реку и на поля треугольники ослепительного света.
Клара взошла под балдахин, превращавший эту барку в род будуара, обитый шелком и дышавший любовью. Сильные благовония сжигались в очень древней резной железной вазе – наивном изображении слона, четыре грубые и массивные ноги которого покоились на изящной подставке из роз.