— Черт побери, Эмми, — сказал Моррис, — она совсем тупая или как?
В вечер, когда они вернулись, Моррис прокрался в дом вместе с ними; остальные, его дружки, похоже, испарились где-то в Бедфордшире, между развязками 9 и 10. Чтобы удостовериться, она приподняла коврик на дне багажника и уставилась в холодное металлическое нутро: ни единой души. И чемодан вроде не потяжелел. Пока неплохо. Но выгнать их навсегда — это уже другой вопрос. Дома она принялась хлопотать над Колетт, советуя ей принять горячую ванну и посмотреть краткое изложение «Улицы Коронации» за неделю.
— Вряд ли покажут, — сказала Колетт. По всем каналам только освещение похорон. — Господи. Сколько можно. Ее ведь уже похоронили. Она не встанет из гроба. — Колетт плюхнулась на диван с миской хлопьев в руках, — Давай купим спутниковую тарелку.
— Давай, когда переедем.
— Или кабельное телевидение проведем. Что угодно.
Не унывает, думала Эл, карабкаясь по лестнице, или она просто забывчива? На заправке там, в Лестершире, лицо Колетт приобрело оттенок овсянки, когда до нее дошло, какой зверинец путешествует на заднем сиденье их машины. Но сейчас она пришла в себя и снова начала брюзжать по мелочам. Не то чтобы вернулся цвет лица, у нее никогда и не было этого цвета; но Эл заметила, что когда Колетт бывала напугана, она втягивала губы так, что те практически исчезали; в то же время глаза ее как бы западали, и розовые ободки вокруг них становились еще заметнее.
Эл осела на кровать. Она жила в хозяйской спальне. Колетт, переехав, втиснулась в комнатку, которую агент по недвижимости, продавая квартиру Эл, тактично описал как маленькую спальню на двоих. Хорошо, что у нее было мало одежды и ноль пожиток — или, если выражаться словами Колетт, сокращенный гардероб и минималистская философия.
Эл вздохнула, вытянула сведенные судорогой ноги, изучила свое тело на предмет спиритических болей и страданий. Некое существо щипало ее за левое колено, какая-то одинокая душа пыталась взять за руку. Не сейчас, ребята, попросила она, дайте мне отдохнуть. Надо, подумала она, привязать к себе Колетт. Вписать ее в документы на дом. Дать больше оснований остаться, чтобы она не смоталась в приступе хандры, или повинуясь порыву, или под давлением странных событий. У всех есть предел терпения; пусть она и отважна — непоколебимой отвагой человека, лишенного воображения. Я могла бы, подумала она, спуститься и сказать ей в лицо, как безгранично я ценю ее, приколоть к ее груди медаль, «Орден Дианы» (покойной). Эл выпрямилась. Но ее решимость угасла. Нет, подумала она, как только я увижу ее, она начнет меня бесить — сидит там боком, закинув ноги на подлокотник кресла, и болтает пятками в этих своих бежевых носочках. Почему она не носит тапочки? В наши дни делают вполне симпатичные тапочки. Что-то вроде мокасин, к примеру. На полу у ее кресла стоит миска, наполовину полная молока, в котором плавают солодовые хлопья. Какого черта она бросает ложку в молоко, когда решает, что наелась, так что брызги разлетаются по ковру? И почему все эти мелочи складываются в одно огромное раздражение? До того как я впустила в дом Колетт, подумала она, я верила, что со мной легко ужиться, что для счастья достаточно, чтобы люди не блевали на ковер или не водили к себе друзей, которые блюют. Я даже думала, что иметь ковер — уже здорово. Я казалась себе вполне мирным человеком. Возможно, я ошибалась.
Она достала из чехла магнитофон и поставила его на столик у кровати. Убавила громкость и перемотала кассету назад, чтобы найти прошлую ночь.
МОРРИС: Сбегай за пятком «Вудбайн»,[36] а? Спасибо, Боб, ты человек ученый, да еще и джентльмен. (Рыгает.) Черт. Не стоило мне жрать тот луковый пирог с сыром.
АЙТКЕНСАЙД: Луковый пирог с сыром? Иисусе, я как-то раз слопал такой, на скачках, помнишь, как мы отправились в Честер?
МОРРИС: О-о-о, да, еще бы! И у Цыгана был с собою винчестер, да? Честер-винчестер, вот мы уржались!
АЙТКЕНСАЙД: Я чуть не помер из-за этого пирога. Рыгал, мать его, три недели.
МОРРИС: Слышь, Дин, сейчас таких пирогов не стряпают. Помнится, Цыган Пит вечно говорил, жив буду, Донни, жив буду — не забуду. С ним со смеху можно было помереть. Слышь, Боб, ну ты как, собираешься за куревом?
АЙТКЕНСАЙД: «Вудбайн» больше не выпускают.
МОРРИС: Что, «Вуди» больше не выпускают? А почему? Почему нет?
АЙТКЕНСАЙД: И пяток купить больше нельзя. Теперь надо брать десяток.
МОРРИС: Что, покупать десяток, да еще и не «Вуди»?
МОЛОДОЙ ГОЛОС: Где ты был, дядя Моррис?
МОРРИС: В преисподней. Вот, блин, где.
МОЛОДОЙ ГОЛОС: Смерть — это навсегда, дядя Моррис?
МОРРИС: Ну, Дин, приятель, тебе решать, если придумаешь, как, блин, воскреснуть, то вперед и с песнями, мне по фиг, я и бровью не поведу. Если у тебя есть связи, используй их, мать твою. Я заплатил сотню фунтов, целую сотню бумажками одному знакомому парню, который пообещал мне новую жизнь. Я сказал ему, мол, только чтоб никаких там африк, слышь, че я говорю, я не хочу родиться черножопым, и он поклялся, что рожусь я в Брайтоне или в Хоуве, который рукой подать, рожусь в Брайтоне, свободный, белый, совершеннолетний. Ну, не совершеннолетний, но ты меня понял. И я подумал, неплохо, Брайтон на берегу, и когда я буду мелким, то буду дышать морским воздухом и все такое, вырасту сильным и здоровым, к тому же у меня всегда были приятели в Брайтоне, покажи мне парня, у которого нет приятелей в Брайтоне, и это окажется распоследний дрочила. В общем, этот гад забрал у меня наличные и смылся. Бросил меня на произвол судьбы, мертвого.
Элисон выключила магнитофон. Как же это унизительно, подумала она, как омерзительно и позорно жить с Моррисом, жить с ним все эти годы. Она обхватила себя руками и побаюкала. Брайтон, что ж, естественно. Брайтон и Хоув. Морской воздух, скачки. Если бы только она догадалась об этом раньше… вот почему он пытался забраться в Мэнди, тогда, в отеле. Вот почему не давал ей спать всю ночь, лапая и стаскивая одеяло, — не потому, что хотел секса, но потому, что планировал родиться заново, провести девять месяцев в ничего не подозревающем теле… гнусный, грязный проныра. Она легко представляла его в номере Мэнди, представляла, как он скулит, распускает слюни, унижается, ползая по ковру, тащится к ней на брюхе, выпятив вверх жалкий зад: роди меня, роди меня! Господь всемогущий, думать об этом невыносимо.
И очевидно — по крайней мере, теперь очевидно, — что Моррис не впервые пытался провернуть этот номер. Она прекрасно помнила тест Мэнди на беременность, в прошлом году, что ли? В ту ночь Мэнди позвонила ей: мне было не по себе, Эл, сильно тошнило, ну, не знаю с чего, но я пошла в аптеку, сунула тест в мочу и полоска посинела, Эл, я сама во всем виновата, я была ужасно неосторожна.