Пришлось снова притворяться бестолковым. Я смотрел на нее, словно не понимая значения сказанного. Хотел, чтобы она молчала и просто была рядом, чтобы мы добрались до Вены. Я откинул ее волосы со лба, коснулся длинных ресниц и посмотрел вдаль, на огни города.
«В конце концов, что нужно, чтобы создать этих бродячих чудовищ? – продолжала Клодия. – Сколько капель твоей крови должно смешаться с кровью человеческой™ и какое сердце сможет выдержать первую атаку?»
Она заглядывала мне в лицо, но я не поворачивался и смотрел в окно.
«Эта бледная Эмили, жалкий англичанин…» – сказала Клодия, не обращая внимания на гримасу боли на моем лице. – Их сердца были никуда не годны, страх смерти убил этих людей в той же мере, что и потеря крови. Их убила сама мысль о смерти. Но те, которые выжили? Ты уверен, что не породил клан монстров, которые безотчетно и тщетно пытаются пойти по твоим стопам? Сколько времени отпущено этим неприкаянным, которых ты оставил после себя, – день здесь, неделя там, пока солнце не спалит их дотла или какой-нибудь человек не убьет их, сопротивляясь».
«Прекрати, – взмолился я. – Если б ты знала, как ясно я это вижу. Но такого не может быть! Лестат высосал всю мою кровь и, смешав со своей, вернул обратно. Вот как он это сделал!»
Клодия разглядывала свои руки. Не уверен, но мне показалось, что она вздохнула. Потом подняла глаза, и ее взгляд встретился с моим. Она улыбнулась.
«Не пугайся моих фантазий,– мягко сказала она. – В конце концов, последнее слово всегда за тобой. Разве не так?»
«Не понимаю»,– сказал я.
Она холодно усмехнулась и отвернулась.
«Можешь себе представить, – шепнула она так тихо, что я едва расслышал. – Шабаш детей-вампиров. Вот все, на что я способна…»
«Клодия»,– прошептал я.
«Успокойся, – сказала она резко, но так же тихо. – Я имею в виду: как бы я не ненавидела Лестата…» – она запнулась.
«Ну – прошептал я,– продолжай же…»
«Как бы я не ненавидела его, с Лестатом мы трое были… совершенны». – Клодия взглянула на меня из-под дрожащих ресниц, словно смущаясь своего повышенного тона.
«Нет, только ты была совершенной… – сказал я ей. – Потому что с самого начала нас было двое рядом с тобой».
Кажется, она улыбнулась. Она склонила голову, ее глаза двигались под ресницами. Потом сказала:
«Вы двое рядом со мной, ты и это так ясно видишь?»
Я ничего не ответил, но одна давно минувшая ночь действительно стояла у меня перед глазами. Той ночью Клодия была в отчаянии, она убежала от Лестата. Он заставлял ее убить женщину, от которой она испуганно отшатнулась на улице. Я не сомневался, что она напомнила девочке мать. Клодия убежала и спряталась; позже я нашел ее в шкафу, она зарылась в груду пиджаков и плащей и крепко обнимала свою куклу. Я отнес ее в кроватку, присел рядом и пел ей песни, а она смотрела на меня, прижимая к себе куклу, словно подсознательно стараясь успокоить боль, неведомую ей самой.
Можете себе представить эту семейную идиллию: полумрак, папочка-вампир поет колыбельную дочке-вампиру. Только у куклы было человеческое лицо.
«Нам надо выбираться отсюда! – вдруг воскликнула Клодия, будто только сейчас ей открылась эта непреложная истина. – Прочь от дорог, оставшихся позади, и от того, что я вижу в твоих глазах, потому что я поспешила высказать то, чего сама еще не понимаю».
«Прости меня»,– сказал я так нежно, как только мог, и медленно вернулся в настоящее; прочь от той комнаты из прошлого, от детской кроватки и испуганного нечеловеческого ребенка, от cвoeго голоса. А Лестат, где он теперь? Спичка, что чиркнула за стеной, тень, ожившая на границе света и тьмы…
«Нет, это ты прости меня, – говорила Клодия в номере этой маленькой гостиницы неподалеку от первой столицы Западной Европы. – Мы оба простим друг друга, но его не будем прощать; видишь, что творится с нами без него».
«Просто мы устали, вот и кажется, что все плохо», – сказал я Клодии и самому себе, потому что больше в этом мире не к кому обратиться.
«О да,– сказала она. – И с этим пора покончить. Я поняла, мы с самого начала все делали неправильно. Мы не останемся в Вене. Нам нужен наш народ, наш язык. Мы поедем в Париж».
– Париж!
Мне вдруг стало радостно и легко. Это было давно забытое предчувствие счастья, и я с изумлением понял, что еще могу радоваться жизни. Не знаю, сумеете ли вы понять меня. Трудно найти слова, чтобы передать это. Сто лет назад Париж значил для меня совсем не то, что значит сегодня. Но даже сейчас, вспоминая о нем, я переживаю нечто вроде счастья, хотя теперь-то я твердо знаю, что счастье – это не для меня. Я не заслуживаю его, да и не стремлюсь к нему.
Но все равно всякий раз при слове «Париж» сердце мое переполняет радость.
Смертная красота часто причиняет мне боль, и недолговечное великолепие пробуждает во мне неутолимую жажду, вроде той безысходной тоски, которая преследовала меня, когда мы плыли по Средиземному морю. Но Париж… Париж открыл мне свое сердце, и я забыл обо всем. Забыл, что я навеки проклят, что я не человек, а зверь в человеческой одежде и шкуре. Париж захватил меня целиком, исцелил мою боль; о таком я не мог даже мечтать.
Ведь Париж – праматерь Нового Орлеана, он пробудил его к жизни, подарил первых поселенцев. Он стал для Нового Орлеана недостижимым идеалом. Лихорадочная красота и оживленность Нового Орлеана всегда были слишком хрупкими; дикая природа окружала его со всех сторон, и ее первобытная сила подтачивала утонченную и экзотическую жизнь города. Ни одного бревна, ни одного камня нельзя было уберечь от враждебности разрушительной силы, обступившей город вечным кольцом и всегда готовой поглотить его. Ураганы, наводнения, лихорадка, чума. Влажный климат Луизианы неутомимо трудился над каждым зданием, будь оно из дерева или из камня; Новый Орлеан всегда оставался только иллюзией, мечтой, которую слепо, но настойчиво лелеяли его жители.
Париж же самодостаточен; он – особая ниша во вселенной, выдолбленная и хранимая вековой историей. По крайней мере, таким он был во времена Наполеона III: огромные здания, величественные соборы, широкие блистательные бульвары и узенькие извилистые средневековые улочки – город, необъятный и нерушимый, как сама природа. Все приходилось там ко двору, все принимали его ветреные, зачарованные жители; в шумных галереях, театрах и кафе снова и снова возрождались гении и святость, философия и война, фривольность и изящные искусства; казалось, даже если весь мир погрузится во тьму, здесь, в Париже, все равно будут расцветать ростки красоты и гармонии. Все подчинялись законам этой гармонии – величественные деревья, затенявшие улицы, полноводная Сена, несущая свои волны сквозь самое сердце города. Казалось, земля, политая потом и кровью, перестала быть просто землей, преобразилась – и появился Париж.