Мгла густеет, юноша уже не разбирает тропы. Голова склоняется ниже, руки никнут к телу. Хребты отступают в белесую неизвестность, и он остается один. Шаги падают в дымку, как густые капли. Теряются и они.
Тишь и пустота. Изнуренный паломник опускается на невидимые камни. Глаза его блекнут, лишь где-то на дне остается черное пятно. Чувства обволакивает забытье.
Но вдруг кто-то задышал совсем близко – тяжело, с присвистом. Чуть приподняв веки, юноша различает затейливые прутья старых балконов. В ноздри пробивается мусорная вонь. Он встает на ноги – между двух верениц баков, плетущихся куда-то в молочное марево. Справа порыжевшее железо раздается в стороны. Из щели и доносится дыхание, к нему примешивается негромкий скрежет. Юноша все вспомнил, но бояться ему уже незачем. Он хочет узнать раз и навсегда, что прячется там. Но, не ступив и трех шагов, заходится в кашле. Его скручивает, он хватается за бак, обрушивает гору мусора, валится на четвереньки. И видит идола.
Тот похож на сердце, только что вырванное из чьей-то сильной груди. Он покрыт огненно, ядовито-рыжими волосами; в центре тела сокращается красный трещиноватый кружок, в который со свистом и толчками входит воздух. У идола пять суставчатых ножек, на вид очень хрупких, словно надломленный тростник. Каждая заканчивается чем-то беловатым и острым; самая длинная скребет стенку бака – легонько, как будто в задумчивости.
Идол возлежит на кипе размокшего картона и требует поклонения.
Джинсы юноши пропитывает холодная жижа, колени саднят. Но встать нельзя, потому что мышца под его ребрами теперь пульсирует в такт рыжей массе. Они связаны незримой нитью. Если ее оборвать, кто-то умрет. Оба…
Он подползает ближе. От вони и яркости мутит… Коготь отрывается от бака, описывает в воздухе петлю, приближается к живой плоти. Ножка изгибается, как велосипедная цепь, и суставы тихонько потрескивают.
Сквозь одежду юноша чувствует слабый укол. Еще один. Идол ищет дорогу. Кончик ножки ползет по куртке, проникает под воротник, свитер, футболку. Спускается по шее. Останавливается на груди. Прикосновение леденит.
Миг боли – и по коже потекло что-то мокрое. Идол учит юношу языку крови, и с каждым ударом двух сердец страх отходит, уступая наслаждению и смутной надежде.
Юноша рассказывает идолу о своей настоящей боли. Он густо вымазывает болью ладони и притрагивается к идолу, чтобы тот почувствовал запах боли, в котором смешались аромат ее тела и помойный смрад.
Коготь глубже входит в его грудь, и надежда взрывается ослепительной алой вспышкой.
VII
– Гопля!
Мажоры снова загоготали. Один из них, стриженный «под пони» брюнет, выдавливает в щель между верхней губой и сигаретой:
– Круто, старик. А брейк изобразить слабо? Тогда точно дадим.
Улицы Сутеми по-вечернему оживленны. Мелькают куртки, пальто – темных тонов, в здешнем климате цвета быстро тускнеют. Автомобили тоже сливаются с грязью и асфальтом. Только оранжевые «Икарусы» будоражат зрение, но их мало, и люди на остановке вполголоса ворчат. Посреди тротуара стоит полукругом кучка парней, хорошо одетых и слегка хмельных жеребчиков. Их обходят. Перед ними переминается с ноги на ногу мужичок в мятой олимпийке – невзрачный, растерянный. Слово «брейк» ему внове, но что-то ведь надо делать…
– А вот неслабо! – выскрипывает он. И принимается дергаться, будто механический танцор на часах. Выделывает коленца полузабытого твиста, переходит вдруг на гопак, чуть кружится, как в вальсе. И перемежает все внезапными рывками и изгибами, надеясь потаенным авосем, что между его вывертами и таинственным «брейком» найдется хоть что-то общее.
Игорь, наблюдающий за этим из-за выступа серой хрущевки, гадливо морщится. Таких зрелищ он обычно сторонился, но сейчас вынужден смотреть.
Жеребчики ржут как ошалелые. Брюнет с челкой, забывшись, выпускает из зубов сигарету, и она тлеет теперь в опасной близости от левого ботинка, стильного черного «Армани». Пахнет паленой кожей. Брюнет хмурится, глядит вниз. Давит бычок и толчками приводит остальных в чувство. Все еще давясь смехом, они двигают прочь.
– Бывай, алконавт.
А тот увлекся не на шутку. Он продолжает самозабвенно выплясывать – пока не замечает, что зрители ушли, не расплатившись за представление. Бросаться им вдогонку нет сил, и он, чуть не плача, кричит:
– А деньги, мужики?
Мажоры, отшагавшие уже далеко, отвечают вразнобой:
– Перетопчешься!
– Пьянь!
И брюнет добавляет:
– Это был не брейк!
Рослые фигуры вновь скрючивает от хохота. Вскоре они теряются из виду.
Игорь потихоньку выходит из укрытия и приближается к алкашу. Тот, привалившись к столбу, переводит дыхание и матерится. Фарс на остановке закончен. Прохожим и пассажирам маршруток будет, о чем рассказать в семье: допился алкан, цирк устроил на улице. Его пожалеют или осмеют, но взгрустнется всем.
Однако толстые губы Игоря расползаются в улыбку, и непривычный к веселью рот сводит судорога. Лишь напялив маску угрюмости, которая была до вчерашнего дня его настоящим лицом, Игорь отваживается тронуть алкаша за плечо. Тот лениво оборачивается. От него несет перегаром.
– Чего надо? – буркает он.
Какое-то мгновение Игорь мнется. Таких предложений ему не приходилось делать, он вообще не любит разговаривать с людьми. И потому дико, незнакомо звучат слова, произнесенные его голосом:
– Ты… это… выпить не хочешь?
Пока алкаш недоверчиво изучает маску, под которой прячется не радость уже, а страх, все тело Игоря словно пульсирует. Это биение рождается в полусвете заброшенного сутемского переулка, среди запустения и отбросов. Незримая нить, прикрепленная к сердцу, натягивается…
– А че, есть?
Нить превращается в струну.
– Да. Пошли… тут недалеко.
– А с чего такая щедрость? – В тоне недоверие, в зрачках – алчный огонек.
– Да так просто. Выпить надо, а одному никак нельзя… Горе у меня.
Патлатая голова с пониманием кивает.
И они идут – дворами. Небо все так же нависает свинцовым куполом, но холод на день покинул Сутемь. Мужичок в олимпийке рассказывает о тяготах алкашеской жизни, подкрепляя речь жестами. Кроет на все корки «новых русских» и их оборзевших сынулек, вспоминает собственную молодость, – когда танцевал не из-за пяти рублей на опохмел. Нет, на танцплощадке! Потому что кровь кипела, и девчонки были – ух!.. Куда что девается? Будь он такой, как тогда, дал бы сейчас жару. И тем орлам накостылял бы, чем перед ними отплясывать… Ты не думай, что водка виновата. Водка не горе, только крышечка для горя – чтоб не вылилось, с балкона да вниз…
Игорь брезгливо отстраняется, когда алкаш лезет брататься. Он по-новому смотрит на свои руки, недавно еще такие бесполезные и слабые. Теперь они могут что-то сделать – а значит, достойны прикоснуться к волосам… черным, черным. Да, есть кто-то ничтожней его, Хорька. Да он и не Хорек уже вовсе…
При этой мысли его сердце сотрясается, как колокол исполинского собора, и стучит все гулче с каждым шагом, вторя раскатам в безвестном переулке.
– Ну долго еще? – очухивается наконец алкаш. Его багровая физиономия наливается, будто соком, подозрительностью и нетерпением. На город налегают сумерки, и даже самым отчаянным не стоит ходить Бог весть куда и Бог весть с кем.
Подул ветер, но ничто не шевельнулось – вокруг лишь застывшие деревья, гаражи и пятиэтажки. В окнах несмело зажигаются люстры, задергиваются шторы.
– Вот тут еще пройти, а дальше мой подъезд, – произносит Игорь, указывая на расселину между двух сталинских зданий. – Третий этаж.
Точность ответа успокаивает алкаша, и они входят в переулок. Пульсация в груди все невыносимей.
Продолжается путаная исповедь:
– … Непруха какая-то. Открыл сегодня холодильник – и хрен тебе, даже кильки нет… Я ж не каждый день пью-то.