В своих правилах жизни Одетта Сван сказала, что никогда не повышает голос на своих подопечных, а их поведение не может спровоцировать ее гнев.
Солнце медленно завалилось за разлапистую тучу, и во дворе сразу стало зябко и тихо. ветра не было. мокрые простыни, развешенные с утра бабой Лизой, безвольно повисли тяжелыми душными кулисами, в которых бестолково толкались толстые коты. Где-то вдалеке прогремел армейский грузовик.
– Может, на озеро? – безнадежно предложил Валик.
– Холодно, – равнодушно сказал Пашка и трубно шмыгнул носом.
Снова замолчали. Валик достал из кармана старый телефон и принялся тискать кнопки. Пашка растянулся на бревне, подложив руки под выгоревшую голову. Я ковырял коричневую корочку на заживающем колене и бездумно возил глазами по дому.
У подъезда возились бедовые братья Кобейко из пятой комнаты. С самого конца весны они пытались сделать текилу: таскали из дома обрезки материнских суккулентов, мужественно жевали их и сплевывали кровяно-зеленой кашей в бочку с дождевой водой. Где-то они прочитали, что именно так получилась текила – якобы кому-то на диком западе однажды пришла в голову мысль попробовать забродившую воду из плевательниц. Баба Лиза регулярно вычерпывала воду из бочки и, брезгливо морщась, поливала ею цветочную клумбу (так что дегустация, к счастью, все время откладывалась), а мать регулярно задавала обоим трепку за изуродованные кактусы и рты, но братья не теряли надежды. Вот и сегодня они стояли возле бочки и медитативно месили пыльную, цветущую воду самодельным багром.
– Эй, малые, Нину сегодня еще не видели? – крикнул Пашка.
Братья повернулись к нему и, как по команде, пожали плечами. Пашка вздохнул, поднялся на ноги. Было всего два часа дня. До темноты оставалась целая вечность.
– Ну, до вечера, – неопределенно махнул нам рукой Пашка и побрел к дороге.
– Да, до вечера, – живо отозвался Валик.
Братья Кобейко на секунду перестали греметь багром и внимательно посмотрели на Пашку. Все ждали вечера.
Все ждали Нину.
Нина жила в большом доме в частном секторе прямо на границе с рыжим лесом. Ее отец был большим военным чиновником, мать когда-то преподавала немецкий в центральной гимназии. познакомились они сразу после Старой Войны, но Нину ждали долго – почти тридцать лет. Нина была поздней дочерью, родившейся под занавес отчаявшейся супружеской страсти и надежды завести еще одного ребенка; Нина была младшей дочерью. У нее был старший брат, который пропал, когда ей было семь. Три раза в неделю она приезжала в город на частные уроки музыки: зимой водитель привозил ее и увозил домой, а летом она отпускала его и обратно шла пешком в сопровождении нашей не самой представительной свиты – но какая уж была.
Ее отец не сильно жаловал нашу компанию и гораздо охотней предпочел бы, чтобы и летом Нину домой забирал лобастый унылый водитель, но мать не была так категорична:
– Девочке нужны друзья, а эти еще не самый плохой вариант.
Я случайно услышал эту фразу, вернувшись за забытой на крыльце сумкой, и гордо передал ее остальным: быть не самым плохим вариантом для Нины – лучший вариант из возможных для нас, мальчишек из разреженных Старой Войной семей и добитого за послевоенные годы городка. Поэтому три раза в неделю по вечерам мы ждали Нину возле музыкальной школы, аккуратно принимали из ее рук кофр со скрипкой и шли за ней мимо озера, осторожно притормаживая всякий раз, когда она останавливалась, чтобы перевести дух: Нина очевидно, но деликатно хромала, изящно подтягивая иссохшую ногу в глухом черном ботинке. Тень авторитетного отца, умиротворенная замкнутость девочки, которую многие принимали за высокомерие, и хромота и вправду не добавляли ей популярности, но мы этого не замечали. Мы были без ума от Нины, от ее тихого мелодичного голоса, нежно-ядовитых шуток, от серых взрослых глаз. А главное – Нина нас пугала.
…Мы приходили в ее дом, садились за накрытый матерью стол – на веранде (если было тепло) или в пропахшей вишневым табаком столовой (в холодные времена, которые становились все длинней), вежливо говорили о книгах и школе, мучительно долго пили горячий сладкий чай, терпеливо обжигая языки, чтобы наконец услышать спокойный голос:
– Спасибо, мама, мы пойдем.
И мы выскакивали из-за стола, кубарем неслись в прихожую, путались в шнурках (если было тепло) или в куртках (в холодные времена), чтобы тут же скатиться с крыльца в сладкий вечерний сумрак.
И ждать, когда Нина начнет говорить.
Ее истории не были похожи на те хрестоматийные страшилки, которые слышали мы раньше, скитаясь по больницам (в одной из них и познакомились с Ниной той ранней весной) и детским лагерям, отправленные туда своими ошалевшими от усталости, безденежья и одиночества матерями (почти у всех нас отцы не вернулись со Старой Войны, у всех, кроме Валика, – но с тех пор его отец так и лежал в постели, молча глядя в одну точку, и все, что он смог сделать за эти годы, – это проковырять ногтем дыру сквозь стену в соседскую комнату).
Наши прежние истории были безыскусными, наивными и бронебойными, как самогон: зеленые глаза, красные пластинки, девочка-не-подходи-к-телефону, кладбища и трамваи с черными шторками, детский довоенный фольклор. Мы рассказывали их для затравки – идиотскими голосами, подсвечивая лица фонариком, прыгая друг на друга и подпихивая локтями, завывая на кульминационном «отдай мое сердце!», грубо гогоча и постепенно затихая.
И Нина начинала говорить.
Ее истории были по-настоящему страшными – пугающими до холода в надкостнице. Она рассказывала их своим мягким спокойным голосом так обыденно и просто, что порой мне казалось, что если бы нас увидел иностранец, не знающий нашего языка, он бы наверняка решил, что девочка просто пересказывает отрывок из, скажем, учебника по биологии, и искренне не понял бы, почему у четырех мальчишек рядом с ней такие дикие, белые лица.
(Потому что все ее истории были правдой – по крайней мере, они так выглядели, и видит бог, мы бы никогда не стали проверять.)
В тот вечер она рассказала о статуе с тремя дерущимися мальчишками, нашими мраморными ровесниками, которая стояла на кольцевом развороте в тупике у закрытого въезда в рыжий лес. У одного из них был отколот нос, а второму Валик на шортах сзади старательно нацарапал слово «жопа», как будто без уточнений оставались бы какие-то сомнения. Раньше хотя бы раз в день мы проезжали мимо этой статуи на своих ржавых чешских велосипедах, но после того июньского вечера стали держаться от нее как можно дальше. Нина рассказала, что эту статую заказал генерал Мицкевич, бывший сослуживец ее отца, живший когда-то в доме на отшибе: мальчики – сыновья Мицкевича, которых убила его жена, их собственная мать, потому что ей показалось, что это больше не ее дети, а чужие, которые сначала убили ее мальчиков, а теперь притворяются и хотят убить ее, поэтому она завела их в сарай и по очереди расстреляла из табельного пистолета мужа, а потом повесилась рядом сама. Мицкевич нашел их вечером, вышел из сарая совершенно седой, выбил право закопать их прямо тут, в городе, поставил безымянный памятник, спалил собственный дом и уехал навсегда.