— Вот твоя бабушка, плутишка!
Это была бабушка! Она приехала на муле с гор, где в семи лигах от Сантьяго находился ее дом. Я услышал в это мгновение стук подковы на плитах сагуана: там был привязан мул. Стук этот, казалось, отдавался по всему дому, опустевшему, полному рыданий. Меня позвала с порога сестра Антония:
— Малыш! Малыш!
Я пошел очень медленно, как велела старая служанка. Антония взяла меня за руку и отвела в уголок.
— Эта сеньора — наша бабушка! Теперь мы будем жить с нею.
Я вздохнул:
— А почему она меня не поцелует?
Антония задумалась на мгновение, пока вытирала глаза.
— Какой ты глупый! Сперва она должна помолиться за нашу маму.
Она очень долго молилась. Наконец, поднявшись, она спросила о нас, и Антония потащила меня за руку. Бабушка уже надела траурный платок на вьющиеся, совсем серебряные волосы, которые, казалось, подчеркивали черный огонь ее глаз. Пальцами она слегка коснулась моей щеки, и я все еще помню ощущение от прикосновения этой сухой жесткой руки жительницы горного селения. Она говорила с нами на диалекте.[117]
— Умерла ваша матушка, и теперь матерью вам стану я… Другой защиты нет у вас в этом мире… Я беру вас с собою, потому что дом этот заперт… Завтра, после службы, мы отправимся в путь.
На следующий день бабушка закрыла дом и мы тронулись в путь на Сан-Клементе-де-Брандесо. Я был уже на улице и восседал на муле одного горца, который устроил меня в седле перед собою, когда услышал, как в доме хлопают дверями и кричат, разыскивая мою сестру Антонию. Ее никак не могли найти, и с огорченными лицами выходили на балконы, и снова возвращались в дом, и метались по опустевшим комнатам, где гулял ветер, хлопая дверями, и где слышались голоса, зовущие сестру. Ее увидела с паперти одна богомолка: сестра лежала без чувств на крыше. Мы ее окликнули, она открыла глаза под лучами утреннего солнца, испуганная, словно пробудилась от кошмарного сна. Чтобы помочь ей спуститься с крыши, пономарь в рубашке и сутане принес длинную лестницу. И когда мы отъезжали, на галерее появился в развевающемся плаще студент из Бреталя. На голове у него была черная повязка, а под ней я увидел, как мне показалось, кровоточащие остатки срезанных до основания ушей.
XXIII
В галисийском городе Сантьяго, одном из святилищ мира сего, души людские все еще хранят веру в чудеса, которые открываются внимательному взору…
(перевод С. Николаевой)Да, свой демон есть в каждой семье. Помнится мне, что, когда я был ребенком, дом моей бабушки каждый вечер посещала одна старуха, которая сама была причастна к таинственному — страшному и пугающему. Это была сеньора знатная и набожная, и жила она одна в большом доме на улице Платерос. Я помню, что она все время вязала чулки за стеклами своего балкона, а на коленях у нее дремал кот. Донья Соледад Амаранте была высокой, изможденной, волосы у нее все еще были темные, хотя несколько широких прядей уже белело в них, а щеки у нее совсем ввалились, эти щеки, в которых есть что-то скорбное, — ведь они не знали ни поцелуев, ни ласки. Сеньора внушала мне какой-то смутный ужас, потому что рассказывала, будто в молчании поздней ночи она слышит полет оставляющих землю душ и может вызывать в глубине зеркал восковые лица, глядящие предсмертным взглядом. Нет, никогда мне не забыть того впечатления, какое она производила на меня, когда приходила к нам по вечерам и садилась на диван в гостиной рядом с моей бабушкой. Донья Соледад на мгновение протягивала плети своих рук над жаровней, затем доставала чулок из сумки красного бархата и начинала вязать. Время от времени она обычно жалобно вздыхала:
— Господи Иисусе!
Как-то вечером она пришла к нам снова. Я дремал на коленях у матери и тем не менее почувствовал магнетическую тяжесть ее взгляда, который она устремила на меня. Моя мать тоже, должно быть, заметила колдовскую силу этих глаз, отливавших ядовитым цветом бирюзы, потому что она еще крепче сжала меня в объятиях. Донья Соледад уселась на диван и тихим голосом заговорила с бабушкой. Я чувствовал учащенное дыхание матушки, которая не сводила с нее глаз, пытаясь угадать ее слова. Часы пробили семь. Бабушка поднесла платок к глазам и как-то не очень решительно сказала матушке:
— Почему ты не уложишь ребенка?
Матушка поднялась и поднесла меня к дивану, чтобы я поцеловал обеих сеньор. Никогда еще я не испытывал такого живого страха перед доньей Соледад. Рукой, иссохшей, как у мумии, она погладила меня по лицу и сказала:
— Как ты похож на него!
А бабушка, поцеловав меня, прошептала:
— Молись за него, сынок!
Они говорили о моем отце, заключенном в тюрьму в Сантьяго[118] за то, что он был на стороне легитимистов.[119] Я с испугу уткнулся лицом в плечо матери, которая в тревоге крепче прижала меня к себе:
— Бедные мы с тобой, сыночек!
Потом она стала жадно целовать меня, и я видел над собой широко раскрытые глаза, эти прекрасные глаза матери, трагические и безумные.
— Сыночек, сердце мое, нам снова грозит несчастье!
Донья Соледад на мгновение оставила чулок и пробормотала далеким голосом сивиллы:[120]
— Никакого несчастья не случилось с твоим мужем.
А бабушка вздохнула:
— Уложи спать ребенка.
Я заплакал, крепко ухватившись за шею матушки:
— Не хочу в постель! Боюсь один! Не хочу в постель!..
Матушка ласкала меня дрожащей рукой, почти причиняя мне боль, а потом, повернувшись к обеим сеньорам, рыдая, стала умолять:
— Не терзайте меня! Скажите мне, что случилось с мужем. У меня хватит сил выдержать все.
Донья Соледад подняла на нас свои колдовские бирюзовые глаза и заговорила таинственным голосом, в то время как спицы мелькали в пальцах, иссохших, как у мумии:
— О Иисусе! С твоим мужем ничего не случилось. У него есть свой демон-хранитель. Но он пролил кровь…
Матушка моя повторила голосом тихим и монотонным, словно неживая:
— Пролил кровь?
— Этой ночью он убил тюремщика и бежал из тюрьмы. Я это видела во сне.
Матушка подавила крик и села, чтобы не упасть наземь. Она побледнела, но в глазах у нее появился огонь трагической надежды. Сжав руки, она спросила:
— Он спасся?
— Не знаю.
— А не могли бы вы узнать?
— Могу попытаться.
Наступило долгое молчание. Я дрожал на коленях у матушки, а испуганные глаза были устремлены на донью Соледад. Гостиная почти погрузилась во мрак. На улице играл на скрипке слепой, а колокольчик у монахинь заливался, извещая о вечерней мессе. Донья Соледад поднялась с софы и бесшумно направилась в глубину залы, где ее тень, как мы увидели, почти растворилась. Едва можно было различить ее темную фигуру и белизну недвижно воздетых рук. Вскоре она слабо застонала, как во сне. Охваченный ужасом, я тихо плакал, а матушка, зажимая мне рот, говорила хрипло и взволнованно: