В рай они индейцев, может, и пускают – слуги-то и там, наверное, нужны. Они-то, может, и простят, да Хосе Альмайо не простит. Он – индеец. Кужоны не могут прощать. Они могут только убивать, убивать, убивать – до тех пор, пока кровью не смоют все дерьмо и блевотину.
Теперь она плакала. На мгновение – потому лишь, что силы покидали его, – он оперся на нее.
– Я люблю тебя, – прорыдала она. – Не хочу, чтобы они убили тебя, не хочу! Будет суд, я выступлю в качестве свидетеля…
Впервые в жизни его охватил ужас – сугубо индейский ужас, всеобъемлющий и мерзкий, с ледяной дрожью и мурашками по всему телу, – ибо сквозь ее голос ему уже отчетливо слышался хор ангелов.
Он что-то рявкнул и бросился прочь.
Ему казалось, что он мчался много часов подряд, но те, кто осмелился осторожно выглянуть в окошко, увидели следующее: кужон, спотыкаясь, ковылял прочь от своей любовницы куда-то в глубь сквера; в руке он сжимал пистолет и, словно какой-нибудь пьяница во время фиесты, палил без разбора куда ни попадя.
Он увидел музыкальный киоск – что-то родное, такие здесь есть в любом городишке – и прислонился к нему, выстрелив еще раз – чтобы не воображали, будто смогут взять его живым, чтобы убили его, дав ему возможность до конца пройти свой путь кужона и встретить все-таки Того, Кому принадлежит эта земля, – самого сильного и единственного подлинного из всех землевладельцев. Сейчас он наконец увидит Его собственными глазами – всемогущего Хозяина мира, Того, Кто одарен настоящим талантом, а не очередного бродячего артиста – жалкую фальшивку; сейчас он расскажет обо всем, что сделал ради того, чтобы угодить Ему; они заключат сделку – вдвоем, а потом он вернется на землю и по-настоящему овладеет ею и всем, что на ней есть хорошего, – всеми «кадиллаками» и девочками с экрана, а еще отомстит тем, кто его предал.
Тут-то все и началось.
Он увидел, как – под тысячью ударов – вокруг него взметнулась и заплясала пыль, почувствовал острую боль в груди – словно удар хлыстом во времена конкистадоров, и, подняв голову, замер на мгновение; затем ощутил новый удар хлыстом – в спину. Испанцы вернулись, они пытаются обратить его в свою веру. Он рухнул – но все еще был жив; он улыбался.
Глаза его что-то искали; не в небе – на земле, на этой индейской земле, и боль была слабее надежды.
Воцарилась тишина; потом солдаты, притаившиеся на крышах за пулеметами, с удивлением увидели, что грязный пес, несмотря ни на что, оказался не одинок.
Подняв руки над головой, крутясь во все стороны, чтобы все видели, что он сдается, к умирающему спешил какой-то человек; он как танцор выписывал круги по пыли, но постепенно, все выше поднимая руки – в знак того, что претендует лишь на участь пленника, – с умоляюще-перепуганной улыбкой на лице приближался к Альмайо; не переставая кружиться, он как-то почти незаметно подскакивал: один скачок, другой – и вот он наконец добрался до Альмайо и опустился возле него на колени.
Это был Диас; он плакал. Ему было страшно – никому еще не было до такой степени страшно с тех пор, как на земле появились люди; и тем не менее глубокая любовь к надувательству, укоренившаяся в старом сердце этого шарлатана, жажда преуспеть наконец, исполнив перед умирающим – и, стало быть, более чем когда-либо восприимчивым и доверчивым – человеком какой-нибудь стоящий фокус; все это придавало ему храбрости и заставляло рисковать жизнью, пробираясь к Альмайо – дабы показать ему самый последний номер.
По-прежнему не опуская рук, он стоял на коленях, голова его судорожно тряслась; безумно озираясь по сторонам, он, не глядя на умирающего, сумел наконец срывающимся голосом пролепетать:
– У тебя все получится, Хосе. Еще несколько мгновений – и дело в шляпе. Порядок. Ты отправишься прямиком в ад, мерзавец ты этакий, и Он сразу же примет тебя. Ты встретишься с Ним, Он уже ждет. И – вернешься, сильнее, чем когда-либо был, очень скоро. Ведь такие мерзавцы, как ты, всегда возвращаются.
Кужон степенно кивнул.
– О’кей, – сказал он, – о’кей. Знаю. У меня все получится.
К ним бежал солдат, и Диас попытался поднять руки еще выше. В крашеных волосах застряла пыль, все складки жира на лице конвульсивно тряслись. Он силился не сделать ненароком какого-нибудь движения, способного привести к недоразумению, ведь взвинченный солдат запросто мог нажать на спуск, но тем не менее глубокая и застарелая ностальгия, тоска бесталанного бродячего артиста по удачному номеру, исполнить который вдруг представилась возможность, оказалась сильнее страха, и он ободряющим тоном прошептал:
– Не волнуйся. На сей раз все в порядке. Ты победил. Ты договоришься с ним. Получишь власть, И вернешься, чтобы отомстить.
Он и сам знал, что лжет, но еще он знал о том, что его никогда в этом не уличат. Впервые за всю свою жизнь иллюзиониста он был уверен в том, что номер получится. В конечном счете это был триумфальный миг, момент истины. Ведь он побил их всех – всех великих, самых великих магов мюзикхолла. И на сей раз никто никогда не обнаружит, что у него спрятано в рукаве, никто не сможет раскрыть его фокус, ибо обещание умирающему ада или рая – единственный случай в карьере шарлатана, когда он может чувствовать себя в полной безопасности.
Солдаты окружили их и стояли молча, ожидая, когда этот пес наконец издохнет. Офицер не опускал направленного на кужона пистолета, но этот последний знак недоверия или боязни выглядел почти как почесть.
– Откуда эти собаки узнали, что я здесь?
– Это я им сказал, – тотчас ответил Диас, трепеща от возбуждения. Он улыбнулся и подмигнул. – Я предал тебя. Я всегда тебя предавал.
Альмайо одобрительно кивнул.
– О’кей, – прошептал он. – Надо… так надо. Ты… и в самом деле… стараешься. О’кей.
– Из кожи вон лезу, – с жалкой улыбкой сквозь слезы произнес Диас. – Скажи им это там, наверху. Я всегда был настоящей гадиной. Так надежнее. И чувствуешь себя спокойнее.
Глаза Альмайо закрывались, губы стали совсем белыми.
– Все у тебя получится, – поспешно сказал Диас. – Уже почти получилось. Сейчас я сделаю так, что ты наконец увидишь… Ты видишь… Он здесь… Он готов принять тебя…
Осмелев, он опустил одну руку и почти нежно обнял Альмайо за плечи:
– Все у тебя получилось, сукин ты сын.
Диас рыдал. Рыдал от тоски по несбывшемуся, от любви, надежды и неверия. Он мог обманывать других, но не себя самого. Мир – место, где нет и тени какой-либо тайны; он похож на эту залитую светом площадь – она ничего не скрывает; старая укоренившаяся догадка, жуткая уверенность в том, что судьба людей принадлежит лишь им самим, наполняла его беспросветной тоской, придавая его слезам почти непереносимую для него самого искренность.
Растрепанная, с мокрым от слез лицом девушка вошла в гостиницу «Флорес» и бросилась к затаившемуся за стойкой хозяину.
– Прошу вас, – сказала она. – Соедините меня с посольством США, да поскорее…
Хозяин посмотрел на нее с грустью и сочувствием, затем набрал номер.
Американка взглянула на телефон с каким-то необыкновенным удовлетворением и улыбнулась.
В лучах заходящего солнца лошади шли по тропинке вдоль склона горы, неспешно спускаясь в долину.
Молодой миссионер чувствовал себя как-то странно и непривычно. Никогда еще ничего подобного с ним не бывало. Ощущение какой-то пустоты под сердцем, поднимавшейся в горло и наполнявшей рот слюной. Он настолько устал, чувствовал себя таким потерянным, пережитые им за последние сутки ужасы были столь необычны и чудовищны, а в голове его царил такой хаос, что в этой образовавшейся под сердцем и все возраставшей дыре он был готов усматривать невесть какое грозное предзнаменование. Ему понадобилось немало усилий, чтобы распознать наконец причину столь незнакомого ему ощущения: ему до смерти хотелось есть. Впервые за столь долгое время он рассмеялся и с внезапной веселостью посмотрел вокруг. Он чувствовал себя несколько другим, и – странная вещь – менее серьезным, чем прежде, почти беспечным; ему казалось, что никогда уже он не станет таким, как был.