Он сидел тогда перед арочным окном в номере гостиницы, помещавшейся в пятисотлетней башне; за спиной Джозефа ниспадали серебро и тьма флорентийского Дуомо, полная луна сияла над плечом круглой лампой для чтения, и при свете ее Джозеф читал жене Данте.
Этот миг, этот пик их счастья и абсолютной совместной успокоенности уже тогда, даже тогда — виделось ему в суровом белом свечении диагноза Майлза — развращался преображением, ибо менее часа спустя Констанс несла в себе первое гибельное семя, коему суждено было исказить ее красоту, юность и душевное спокойствие через семь месяцев. Он посеял это семя с самыми добрыми намерениями, но Констанс, возможно, была мудрее Джозефа и справедливо боялась его как посредника преображения. В ту лунную ночь в сказочном замке он взял ее со всей мягкостью и сдержанностью, какими обладал, — и все равно она кричала от боли и страха.
Будучи негодной женой и матерью, она все-таки бросилась опекать гостя. Она развлекала доктора Майлза — каковой пришел, дабы увезти ее прочь, — с обаянием, кое было присуще ей в юности. Увы, ее представление было, разумеется, не более чем даром Джозефу, своего рода извинением, даже признанием: она знала, на пороге чего стояла, и давала понять, что покоряется. Когда Джозеф затворил дверь за Майлзом, кой прощупывал безумие Констанс, у него перехватило дыхание. Он алкал воздуха, но дышал лишь травянистым лошадиным навозом и розами проходившей мимо цветочницы. Его глаза увлажнились! Он оплакивал ее, пока она изо всех сил — слишком поздно — рисовалась неповрежденной, осознавая только сейчас — слишком поздно — последствия собственного безволия, умильно предлагая ему прежнюю себя в миниатюре, дабы стать воспоминанием, в коем он закук лится на долгое время разлуки, пока она не решит вновь обрести рассудок. Двое мужчин, коих Майлз привез, дабы превозмочь Констанс, наблюдали за Джозефом через дорогу, однако превозмочь его слезы уже ничто не могло.
И вот пала ночь, и накатил туман: вначале до лодыжек, затем по глаза. Неужели именно этой ночью он оступается, попадая в Темзу либо в руки головорезов, карманников, трупокрадов? Не сегодня; я никогда в это не верила, как и Гарри. Что тогда — актеры-наемники? Третий опроверг эту возможность.
Бросается ли он с моста, в прибрежный перегной, в логовище львов в зоопарке? Уходит ли от семьи, именно этой ночью, ждет в темнейшей ночи первого поезда, корабля в Кале? Вряд ли. Его жену поместили под особый присмотр, дабы она предалась оздоровительному отдыху, дочь и дом оказались в его руках, завтра он рассчитает Нору и начнет жизнь заново — как мужчина.
— Предполагайте, дорогая моя! — наставляли вы меня уверенно и нетерпеливо и облизывали губы в предвкушении ответов на мои загадки. — Всякое ваше предположение способно явить нам образы, сокрытые под пленкой сознания.
Вечный охотник за сокрытыми во мне образами. Хорошо же, сэр, вот мое предположение, ни единым намеком не обязанное ни Норе, ни Гарри, ни Майлзу, ни Третьему, ни Энн, ни моей матери.
Он старался затеряться, но потерпел неудачу, вперял свой взор в Темзу, Тауэр и женщин, что торговали собой, зажимал уши, дабы не слышать нараставшие вопли отчаяния, кои, чудилось ему, доносились из его дома.
Он страстно желал ринуться назад и спасти ее от сильных мужчин, что заталкивали ее тело в ожидающий экипаж. Однако же он принудил себя оставаться в стороне, сражаясь (жжение в глазах, бесполезные кулаки) с желанием освободить ее, пока прилив этого желания резко не пошел на спад. Осознав, что Майлз наконец подал знак доверенным лицам и проследил за тем, как ее связывают, осознав, что его ждет дом без Констанс, Джозеф внезапно не смог заставить себя вернуться и часами бродил в ошеломлении, позабыв о времени, противясь соблазну обновленного дома, размышляя вслух, пиная крыс, наблюдая за дождем, что полнил лужи крошечны ми белыми взрывами, и, к собственному удивлению, замер, ссутулившись, у двери возрожденного и очищенного жилища, и расшитыми дождевым бисером кулаками утопил ключ в родном замке, и взошел по лестнице в холодную постель.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
АНГЕЛИКА БАРТОН
— А КОГДА ОН ВЕРНЕТСЯ?
— Однажды. Возможно. Спустя какое-то время.
С папочками это бывает. Пока что, я полагаю, нам следует привыкать к его отсутствию. Я не думаю, что тебе придется трудно без него. Я буду тебе другом, если ты того захочешь. Я могу замечательно содействовать тебе во всем, что относится к маленькой Принцессе Тюльпанов, могу петь песенки, рассказывать сказки. Тебе все это нравится?
Я очень скоро полюбила мою миссис Монтегю, мою тетушку Энн, как вторую и куда более занимательную родительницу; это ее качество особенно проявилось в первые недели, когда она учила нас жить без папочки, разговаривать и вести себя без мысли о его безмолвном осуждении или безрадостной похвале. И, что еще практичнее, она приготовляла мою мать и меня к странному миру, что приближался к нашим дверям.
— Его сослуживцы навестят этот дом, дабы справиться о вашем здравии и запросить у вас объяснений, коими никто из нас не располагает, а также — и это главное — увериться в вашей зримой тревоге за странствующего мужа. — Энн засмеялась. — Да, невзирая на ваши невзгоды, они станут требовать от вас утешить их, доказать им, что их супруги будут ждать их, если однажды они решат исчезнуть. Вы способны на это, дорогуша?
Неделями, что последовали за отбытием папочки, я ощущала себя весьма важной персоной, ибо множество мужчин желало, дабы я уделила им минутку и усладила их речами. Папочкино исчезновение преобразило и вознесло меня, а миссис Монтегю стала моей верной фрейлиной (если я по-прежнему была принцессой) либо костюмером (если я уже становилась актрисой). Она помогала мне находить слова для этих царедворцев, этих статистов в нашей семейной драме.
— Куда, по вашему мнению, удалился ваш папа? — вопрошал весьма импозантный человек со спокойным голосом и плебейским выговором, уже уплатив мне дань в виде россыпи ярко-розовых леденцов.
— Он улетел с ангелами, — говорила я, — коих послала за ним Принцесса Тюльпанов.
Этот ответ я дала миссис Монтегю, когда она спросила меня о том же самом несколькими днями ранее.
Она безмолвно размышляла над моим ответом какое-то время и в конце концов вынесла свой вердикт:
— Я думаю, это прелестный и весьма безупречный ответ, дитя мое.
Я помню наслаждение от этой просроченной похвалы, от в высшей степени зрелого одобрения моих слов; разумеется, я не уставала отвечать схожим образом всякому взрослому, что без конца задавал мне наиболее часто повторявшийся вопрос. Менялась лишь интонация, прибавлявшая к тому или иному слову легкое замешательство.