— В самом деле? — спрашивал женоподобный рыжеволосый мужчина, даря новые сладости. — Ты видела, как он улетал вместе с ними?
— О нет, сэр. Но он приходит ко мне. Ангелы привозят его посмотреть на меня и поцеловать меня на ночь.
Это он рассказал мне, как все было.
— Как ты думаешь, твой папа был очень печален? — спрашивал доктор Майлз, и еще больше сладостей прилипало к его распухавшей ладони; я хватала их, вздымая кожу доктора крошечными холмиками. Его древняя плоть была полупрозрачной и желтой, под ней по синим каналам резво бежала кровь. Он напоминал картинку, виденную мной в папочкиной книге: череп с глазами и мышцами, левая половина коего закрыта кожей.
— Он был очень печален, лишь когда я озорничала, сэр. Вы думаете, он ушел из-за меня?
Мысль о том, что это я могла вынудить его уйти, меня печалила. Когда я выглядела опечаленной, эти мужчины начинали вести себя удивительным образом.
За недели после отбытия моего отца я съела великую прорву сладостей. Я ощущала некую связь между его отсутствием и моими растущими запасами сладкого, но чем были мои сокровища — возмещением, наградой, взяткой, — я не могу сказать с уверенностью по сей день. Тем не менее я была убеждена в том, что по качеству предлагаемых сластей могу судить об уме или глупости визитера. Схожим образом одна моя знакомая недавно похвалялась тем, что ее ребенок, мальчик шести лет, наделен замечательной чувствительностью, ибо его первая реакция на взрослого безошибочна, и даже в тех случаях, когда мать ранее сделала о человеке свои выводы, она не мешкая соглашается с мальчиком, обладающим волшебной способностью взломать тайники души за считанные минуты детского общения. Я слышу такие утверждения постоянно. Думаю, это распространенное заблуждение — считать, будто дети видят мир и его властителей насквозь. Вера в чистое сердце и беспорочный глаз ребенка есть злокачественный признак того, что наш мир перекосило: взрослые безропотно теряют уверенность в себе. Вскоре мы призовем детей давать показания в судебных палатах, позволим по их наитию надевать черные колпаки. Верьте мне, кто зарабатывает на жизнь притворством, когда я сообщаю простую истину: дети воображают за отдельной чертой или событием полнокровный характер: носатая дама — ведьма, выбранивший меня мужчина — жестокосерд. Достаточно скоро мир населяется сообразно с детским нравом. Боязливый ребенок заполняет мир взрослыми, что несут угрозу; доверчивый — устроителями сказочных приключений. Легковерные родители в свой черед приноравливают действительность, изгоняя друзей и привечая чужаков по прихоти своих ангелочков.
Хуже того, неповеренные воспоминания о собственном детстве убеждают нас в том, что мудрые дети, коих мы встречаем на своем пути, не могут ошибаться, ведь мы помним взрослых, коих мы знали, в расцветках, что может измыслить лишь ребенок: девы сверхчеловеческой силы, способные во мраке ночи вынести труп и избавиться от него без посторонней помощи; развратные, хмельные стекольщики; славные толстые женщины, бьющиеся с призраками; невнятно припоминаемые отцы, наблюдаемые из окна верхнего этажа, бредущие прочь из дома со слезами на глазах. Мы всматриваемся в ушедшую даль, очарованные характерами, кои нами же созданы, и в свой черед доверяем собственным детям, выдающим описания подобных карикатур. Они же в свой черед взрослеют, уверившись в своей правоте, и так далее.
— Я люблю папочку.
— И он тебя любит, дорогая моя девочка, я нимало в этом не сомневаюсь.
— Это правда. Значит, однажды мы поженимся.
Помню ли я, как говорила эти слова хрупкой и ревнивой матери? Да. И того более, я помню, как она смеялась надо мной — не смехом матери, восхищенной бестолковостью дочери, но презрительным смехом соперницы, коя добилась временного, чреватого опасностями превосходства. Однако же едва я это записываю, как убеждаюсь, что воспоминание невозможно, ибо в то время я не была способна на такое сравнение. Мне было всего четыре года; что я могла знать о соперничестве и презрении? Думаю, куда вероятнее, что в моей памяти смех ее был перекроен по новому лекалу, дабы соответствовать роли, кою мать тогда не играла; эту ее роль я осознала позже и в других ситуациях. Реальность инъецирует память воспоследовавшим благоразумием. Таково вероломство пути, в каковой вы отправили меня столь бездумно, вручив лишь невесомые посулы ясности и истины.
Мои воспоминания указывают на то, что я могла передвигаться по дому беззвучно. Ступеньки подо мной не скрипели; двери не стенали, когда я до них дотрагивалась. Я стояла в десяти футах от взрослых, и они не слышали, как я дышу. Я похищала обрывки их рассказов и жарких бесед, делилась их словами с моей тряпичной куклой и невидимыми друзьями, из припасенной материи шила новые сказки. Объясняю ли я сие взрослой невнимательностью либо детской невидимостью? Не могу сказать. Взрослые, напротив, были шумны и неуклюжи, как и подобает великанам. Их голоса звенели эхом то в одной комнате, то в другой, ни в грош не ставя стены и потолки, что типично для богов.
Единственные настоящие боги и, в свою очередь, единственные настоящие призраки. Мы начинаем понимать их постепенно, шаг за шагом, когда минуем годы, кои они миновали до нас, внимаем их замогильным поучениям, а они даруют нам одно прозрение за другим, выстилая ими нашу тропу к смерти (и наши духи сцеживаются, дабы одерживать уже собственных детей). Взрослые в юности, каковыми мы их не знали, внезапно объявляются в наших зеркальных стеклах: люди, что оставались немыслимыми, пока не замыслили нас. Эти фантастические создания озадачивают нас, сбрасывая измятые костюмы возраста и чистя яркие перышки воскрешенной молодости. Обратное, разумеется, тоже верно. Наши дети достигают определенного возраста и преподносят нам в дар воспоминания о столь же юных нас.
Я ходила среди них свободно, словно привидение. Я слушала, например, историю семейства Бёрнэмов тем светлым утром, когда Энн рассказывала ее моей матери в парке, запугивая колеблющуюся женщину, дабы та вернулась к образу мысли, подобающему клиенткам. Я слышала эту историю еще дюжину раз: Энн зачастую укрощала Бёрнэмами других клиенток, когда я помогала ей в ее трудах годы спустя. Все же я знаю, что впервые услышала этот рассказ в парке, припав к земле за скамейкой, на коей сидели, не замечая меня, тетушка и мать. Тем утром я поверила в мистера Бёрнэма, что повесился под потолком моей матери, дабы искупить вину за невыразимые преступления против ребенка.
Однако столь же отчетливо я помню, как посреди нашей гостиной Гарри Делакорт и моя мать сливаются в объятиях, как его конечности охватывают ее, скользя под ее платье. Я отчетливо вижу, как его рука рыщет у нее между ног, затем взбирается по спине, вцепляется в волосы; вся сцена выглядит подозрительной, даже непристойной. Или же нет: трехлетний ребенок вполне мог свести воедино две руки, одну на голове и вторую на талии, не понимая, зачем бы руке замирать в этой нижней точке, не предавшись ласке прелестных материнских локонов, самой естественной цели. И я вижу мерцающий белый квадрат с кривыми сторонами, коим освещающий гостиную старый газовый светильник венчает напомаженные черные волосы Гарри Делакорта. Натяжение кожи на шее матери, когда она резко повертывает голову влево и сдерживает его льнущее лицо напрягшимися пальцами, что перепачканы золой от кочерги, кою она нагнулась подобрать с коврика с зелеными лозами и красными гроздьями, куда Гарри ее бросил; гремящий голос отца из другой комнаты: «Гарри, куда же ты запропастился?» — безызъянные подробности, именно так все должно было быть! И все же… как я могла оставаться в гостиной незамеченной в таком возрасте в столь поздний час? Полагаю, я украдкой вошла и вышла, став свидетелем этой сцены, но вот механика процесса… как я могла оказаться в гостиной, бежав из ночного заключения; каким образом никто из актеров (что обнимались либо терпеливо обзаводились рогами в столовой подобно французскому farceur[29]) не заметил моего прихода, слежки или отбытия; притом я вспоминаю лишь слабое любопытство, ибо меня нисколько не удивляло зрелище движущихся частей, сцепление и скольжение коих порождало холодные вспышки, намекая на машинерию сновидений, сконструированную, дабы подчиняться иным законам физики.