К семидесятым годам девятнадцатого века денег Подыминогиновым стало девать просто некуда, а тут откуда ни возьмись — свалилась на Русь традиция коллекционирования: Третьяков в Москве, Боголюбов в Саратове, Рябушинские, Щукины, Морозовы и все прочие в разных других местах. Собирали меценаты в основном современную для них русскую живопись, хотя не брезговали и всякими Матиссами да Пикассами, не говоря про Гогенов и ван Гогов. Вологодчина, а уж тем более Кадуйский Погост, собственными Крамскими и Репиными похвастать не могла. Знаменитый миллионщик Сидор Павлович Подыминогинов свою коллекционерскую тему найти сумел. Сперва он, как и все предшественники, съездил в Париж, и Гоген ему не понравился. «Не похож» — сказал он. Зато к родным передвижникам душа его расположилась сразу — особенно к тем, которые разрабатывали сюжеты русской истории..
Если Третьяков покупал у Сурикова знатное полотно «Верхняя половина тела Ермака Тимофеевича покоряет Сибирь» — Сидор Павлович заказывал и покупал другую картину, где успешно шло покорение той же Сибири, но уже нижней частью тела Ермака. На укупленной Третьяковым картине Меншиков в Березове успешно прицеливался набить шишку о потолок. В Кадуйско-Погостянском варианте крыша просто зримо трещала, взламываемая встающим из кресла Меншиковым. Суворов не просто прыгал в пропасть при переходе через Альпы — он лихо съезжал на пятой точке куда-то вниз, и ясно было, что катится он не иначе, как с удовольствием. Ну, и других заказных картин у Сурикова Подыминогинов тоже купил немало. Потом купец умер, передав коллекцию второму среднему брату, тот — следующему, а младший в девятьсот десятом устроил в своем поместье передвижную галерею. Поскольку передвижники из моды к этому времени вышли, усадьба же, напротив, была весьма велика, то выставка просто передвигалась по ней — из правого крыла в левое, из левого в правое, и далее в том же порядке.
Переворот семнадцатого года сказался в России на всем, но меньше всего — на отлаженной столетиями работе Камаринской дороги. Самый младший из братьев-меценатов, Иван Афанасьевич, в то незабываемо жаркое лето перевернулся вместе с лодкой довольно далеко от берега Онежского озера, и стал тонуть. Утонуть ему ближние, конечно, не дали, но задохнулся первой гильдии купец основательно, и встретил новый, одна тысяча девятьсот восемнадцатый год законченным инвалидом-эпилептиком. К весне пришли революционные мужики громить его усадьбу с видом на Онегу; были при мужиках топоры, вилы и разные другие полезные вещи, даже такие, из которых стрелять можно, но случилась незадача — ни этих колющих и режущих предметов, ни самих мужичков, прознавших про неслыханное богачество купца-инвалида, с той поры никто уже никогда не видел.
Никто из тех, кому не полагалось, больше не видел никогда и самого Ивана Афанасьевича. Пропавшая усадьба его едва ли была разграблена, скорее она сокровенно куда-то перенеслась, — на дно Онежского озера, к примеру, как с иными русскими городами уже бывало; если верить не легендам, а фактам, то постояла усадьба без перемены облика что-то с полгода, а летом вполне официально дочиста выгорела. Куда подевались живописные сокровища купцов первой гильдии — так и осталось неизвестным. Если же кто намекал, что у Монсона в Стокгольме кто-то видал здешнего Репина, либо в Сан-Диего здешнего Брюллова — тому быстро укорачивали язык. Болтать о распродажах национального достояния России всегда было опасно для здоровья. А тут речь шла о самом Сурикове — величайшем среди великих национальных жанровых мастеров правдоподобной русской истории, таком, какого и теперь, при Старших Романовых не запретили, а это согласитесь, дорогого стоит.
В двадцатые годы, при нищем вологодском нэпе, многое потерялось как будто безвозвратно. Напрочь позабылось — где же возле Кадуйского Погоста была оборудована некогда теплица-ананасница, в которой еще при дедушке всех четверых меценатов сбраживалось сорокаведерными бочками особое ананасовое вино; кстати, в одной из таких бочек основатель рода то ли утоплен был, то ли самовозгорелся, то ли с ним еще что хорошее приключилось, после чего единственный сын ананасного страдальца, Павел Подыминогинов, и вступил во владение ряпушково-канифольной и, понятно, молясинной империей сгинувшего среди ананасных дебрей папаши.
Усадьба в тысяча девятьсот восемнадцатом ли, в другом ли каком решающем году, напоминаем, официально сгорела дочиста, оптовый склад отошел под дом культуры, теплица-ананасница не иначе как вознеслась, но еще одна недвижимость, некогда пребывавшая в собственности купцов-меценатов, где была, там и осталась. Старинный склеп на кладбище Кадуйского Погоста, хоть и был обрушен по традиционным атеистическим причинам, никуда с погоста не исчез. Напротив, его подземная часть была значительно расширена силами доброхотных офеней; расширение это продолжалось и в двадцатые годы, и в тридцатые, и даже — немыслимо представить — в сороковые. Ибо война, конечно, войной, а порадеть-то каждый хочет. Неслыханные толки возникали в те поры: бывалые офени видали, к примеру, молясину типа «Сталин-Гитлер», еще были какие-то курящие молясины, — вроде бы как еретические, потому как один Кавель был там с трубкой, другой — с сигарой, так делать молясину не положено — но народ и ее полюбил, как и все остальные, хотя народ для каждой молясины отыскивался свой. Во времена памятного постановления Центрального Комитета от сорок шестого года кто-то кому-то на темном подземном складе переобменял и молясину типа «Монахиня-Блудница», — встречалась, даже очень популярна была молясина типа «Наше-Ихнее», — только отличить Наше от Ихнего было не легче, чем Кавеля от Кавеля, потому и спрос на нее образовался в народе бешеный, даже на некиммерийские поделки, которые слепцы продавали в местных поездах под патриотическую песню на мотив «Кирпичиков» — «Вышел Кавель раз против Кавеля, / И решился его порешить»…
За песню, да и за молясину, конечно, давали кому десять лет, кому и двадцать пять, но в лагере мастерущий слепец жил как… ну, словом, жил, как у Кавеля за пазухой. Иные слепцы (и не слепцы тоже) — так просто в лагерь ломились словно в магазин за пивом: в лагере и мастеров меньше, и спрос выше, и поди угадай: Кривой Гуталин в усах угробит ли Кривого Гуталина в пенсне? А кто чего забодает — брови лысину заметут, либо лысина пару бровей расквасит? А если Барбудо Че на Че Гевару попрет — тогда как? А если против Наших на Синае Свои выйдут?.. Тут радение за Своих, которые и вправду Наши, начиналось иной раз прямо при помощи еще и недовымененной молясины, и драка, бывало, переходила в большое членовредительство.