А когда-то все было ясно, и цветы были красные, и люди были бронзовые от загара, и трава зеленая — кто это помнит? Цветы пластмассовые, люди цвета хаки, трава цвета крови и солнце, солнце… Господи ты боже мой, почему темнеет среди бела дня и я брожу в темноте, словно я ночное животное. Страусу легче. Он уже не умеет летать. Он так давно летал, что даже гены его забыли чувство полета.
А на перевале лежит облако… Когда идешь через него, в легких — щекотание. Вздохнешь глубже — кашель. Капли крупные, как вишни, они не могут быть такого размера и висеть в воздухе. Но они висят. И камни обросли мхом, и деревья низкие и кривые, как на японских миниатюрах. Воздух плотный. Плотный и пьянящий. И ты идешь долго, потому что не знаешь куда идти, и каменное плато тянется бесконечно, и ты начинаешь взлетать, потому что все звуки — внизу. Ты в облаке… Навсегда.
Интересно, ходят ли лисы стаями? Увидеть бы стаю лис. Бесконечная рыжая лента, летящая навстречу ветру. Лапки — в кровь, имение — по ветру, бога — нет, прости, Господи, рыжие наши души. Звон стоит в воздухе, звон небесный. Колокола и бубенчики вопиют бедные о бессмысленности нашей жизни, что я им отвечу? Да это я и звоню. Слышит ли кто меня?
Лиса в стае не ходит. Нет такого в природе — лисья стая. И слово «ветры» тоже не звучит. Потому что ветер — он всегда один. Уходим, господа. Но, господа, ради Бога, не бросайте в колодец дохлых лошадей — чем вода-то виновата!
Зачем мы растем и куда? Убейте, господа, вон того — он знает ответ. И вырвите ему язык…
Влюбчивый я, вот что… Сдается мне, джентльмены, это была… комедия. Человек с бульвара капуцинов. Классика советского кинематографа. Ты, Лиса, не спрашивай меня — изменял ли я тебе когда-нибудь. А то я отвечу — да, а это ведь будет неправда… Ты, Катя, не спрашивай меня, любил ли я тебя когда-нибудь. А то я отвечу — да, а это ведь тоже будет неправда. Вот такой бином Ньютона. Квадратура круга. Что раньше было — курица или яйцо? Одни говорят — курица. Другие — яйцо. Правильный ответ знаю только я. Слушайте внимательно. Слушаете? Так вот, сдается мне, джентльмены, что раньше, все таки, был петух. В смысле мужское начало.
Такая вот теория сотворения мира. Я, Одинокий Ветер, не знаю — где тут правда. И есть ли она вообще.
И буду я говорить об обоих духах, которые стоят у истоков жизни, и никогда не придут в полное согласие наши обоюдные мысли, наши познания, наш опыт, наши слова, наши дела, наши души.
Заратустра
Стая, оказывается, обитала не так уж далеко от нас. Километров 10 отсюда. В самом гиблом месте леса, в низине. Там делать не хуй по умолчанию. Ни грибов, ни ягод, ничего. Летом — гнус, гниль, туман. Зимой ничего, жить можно. Лыжники из-за бурелома не ходят. И я там сроду не бегал. Там стая и жила какое-то время. Их убивали два дня. В первый прочесали всю низину. Половина ушла. Во второй выгнали их на реку, на лед. И расстреляли с вертолетов и с берега. Часа два стреляли.
Вожак крутился, как бешенный. Не вертолеты — увел бы всех через реку. Туда шел. Там тоже лес. Но там еще и овраги. Ни один черт бы их там не нашел. Но нет у собак вертолетной памяти. У некоторых волков, правда, есть. Ученые. А вот у этих — не было. Умирали на льду. Некоторые молча. Некоторые — крича. Вожак крутился. Долго в него не попадали. Потом ему некого стало вести. И понесся он галопом прямо посредине реки, понесся в сторону плотины.
Он бежал уже не прячась и не спасая свою жизнь. Там, куда он бежал, кончался лед. И начиналась парующая вода. Даже тело свое мертвое не хотел он отдать людям. И не отдал. За сто метров до воды в него попали первый раз. Вскрикнул только. За пятьдесят — второй. За тридцать — третий. А потом — ураган свинца. Он упал на самом краю, странно изогнув шею. И тогда увидели сверху странную полосу на шее. С металлической пряжкой. Вертолет — тяжелый. На лед садить нельзя. Зависнуть можно, но лестницы веревочной у них не было. Рискуя жизнью, полез один доброволец ползком за добычей. К воде, к пару, к крови. Это же трофей — каких мало! Главарь убийц. Людоед. Но и людоед полз. Позвоночник уже был перебит, задние ноги не работали. Передними перебирал. Шажок за шажком, шажок за шажком.
Доброволец тоже — помаленьку, потихоньку. Лежа. Вставать уже было нельзя. Да и лежать уже было нельзя. Но — азарт. Азарт, мать его. Уже явная глупость сквозила. Ну куда ты, куда ты? Ведь ебнешься — сразу течение под лед затащит. Умирать будешь — за что? Но не слышит доброволец голоса разума. Азарт. И — хватает вожака за ошейник. И рвется вожак из последних сил. И рвется этот ошейник, подрезанный пулей. И хрустит лед совсем уж страшно. …Человек все-таки отступил. Ну — не полный кретин. Где уж тут геройствовать. Да и за что? Зажав в кулаке ошейник, медленно полз назад, обливаясь горячим потом. Холода не ощущал вообще. Мало того — казалось ему, что лед — обжигает. Кипит вода под ним. Потому и треск. Шажок за шажком, шажок за шажком. Потом уж друзья помогли. Вытянули. Больше парень на зимние рыбалки не ходит. Потому что, когда он встал, наконец, на ноги и оглянулся — проломился лед под вожаком. И ушла в глубину умная собачья голова. Голова убийцы. Людоеда. Он погружался — как летел. Середина фарватера, как никак. Долго летел он, крутясь и переворачиваясь. Неслось над ним серебристое мутноватое небо. И появился перед ним свет. Все собаки попадают в рай. Даже убийцы людей. Такова плата. Когда доброволец почувствовал, наконец, холод, он посмотрел на свои руки. Разжал правый кулак. Задубевший от многолетней носки ошейник невыносимо вонял. А посредине его поблескивала-посверкивала маленькая такая приклепанная табличка. И прочитал доброволец слово на ней.
«Рамзес».
И номер. То ли порядковый. То ли еще какой.
Стаи больше не было. Все правильно. Выживает сильнейший…
…Это все мне рассказал Васин брательник. Я там, слава Богу, не был. Днем я не бегаю. Теперь не бегаю. Только рано утром и в сумерки. Легче бежать, интереснее думать. Проще писать письма Грустной Лисе. Ведет меня мой организм, уже не спрашивая меня ни о чем. Все знает, все ведает. Куда бежать, где поворачивать, где подъем, где спуск. Где нестись надо, не чуя ног под собой. Где красться надо, как вор. Он у меня умный, организм. Наивный только, как щенок.
Через пару дней прибежал я вечером — уже стемнело. Уже не сумерки. И баян Митрича — поет птицей небесной. Грея — в загородку. Карата — тоже. Пусть пожрут. С недавних пор и Карат — казенная собака. Сторож. Получает довольствие. И злобы картинной в нем — не меньше чем у Грея. Мало кто знает, что это — комедия для него. Артист. Хотя… Статистика — вещь беспристрастная. В первой десятке колли по числу нападений на людей. Внешность — обманчива бывает. Собак, как и людей, надо сначала понять. Есть глупые собаки, есть. Как не быть. Есть отморозки конченные. Есть не способные усвоить самые простые правила. Есть ненавидящие люто даже своих хозяев. Есть самоуверенные до тупости. Есть психически больные. Так и люди такие есть. Как не быть. О-го-го сколько таких людей. И собак тоже.
А.
Хороших.
Все.
Равно.
Больше.
Статистика. Никуда от нее не денешься. Закон природы. Глас Бога. И главного Бога. И Анубиса. Бога смерти. Зашел в сторожку — дым коромыслом. Обрадовались мне, по старой памяти. И шурин тут Митричев, и друган его, и еще кто-то. Водка, глотка, селедка. Все как надо. Пить отказался сразу. Но селедка жирная, тихоокеанская — слезой истекает, вся в горошках черного перца и на срезе — нежная, чуть-чуть розоватая. Я, конечно, красную рыбу тоже люблю. Царица, классика. Но к сельди у меня особое отношение — еще со студенчества. Потому что у нее родной какой-то, плазменный, древний и неувядаемый вкус. И, кстати, если уж говорить совсем откровенно, то к вареной картошке партнера лучше еще никто не придумал. Ну, нет его. Стих как-нибудь напишу. Сельдь и картофель — близнецы-братья. Когда стоит водка, выгнанная из солнца… В тишине звенящей слетаются похмеляться ангелы… И капает серебристая слюна из их алчущих ртов… Ну, или еще как-нибудь… Времени у меня много. Сельдь еще тоже не всю выловили.
Пока я жрал сельдь, шурин вытащил из-под топчана самую грязную сумку в мире. В ней что-то шевелилось.
— Это что? — спросил я.
— Убийца, — ответил шурин и поднял из сумки за шкирку упорно извивающего щенка. Он молчал, но крутился, как калифорнийский червь на крючке. Черный весь, с рыжими подпалинами на животе. Черные глаза. Черный рот. И хвост-сосиска. Тоже, разумеется черный. С белым кончиком. Красивый щенок.
— Из леса. — продолжил шурин. — В стае было две кормящих суки. Мы с друганом узнали случайно. Постановление там какое-то приняли. За собаку — три бутылки водки. В пересчете, конечно. Вот, сегодня трупы собирали по лесу. Живая собака, мертвая — поебать. Все равно платят. Стреляют еще до сих пор. Раненные — кто ускакал на троих, кто ползком. Без собак трудно найти. Не идут овчарки в лес. Никто не знает — почему. Ну, да насрать. Четверых мы сегодня подняли. Двенадцать бутылок.