— Пойдем туда же?
Она кивнула.
— А еще лучше — полезли на крышу!
Она кивнула.
— Только там холодно.
Она не спросила — зачем, она не сказала, что там нечего делать, она не делала никаких поз — она просто не хотела мерзнуть.
— Сейчас! — Я улетел и прилетел через минуту со своей курткой.
…Мы поднялись по железной — в два пролета— лестнице и через очень низкую — по плечи — дверь вышли на крышу. Карат посмотрел на нас снизу, высунув язык, и решительно полез следом. Наверху был легкий ветер, влажная тишина, холодный блеск, капли воды, запах потревоженной дождем крыши и мрачные силуэты антенн. Плоская кровля исчезала в темноте. Карат рванул, услышав легкий живой звук крыльев какой-то птицы. Он исчез, как мохнатая молния…
Я развернул куртку, накинул ей на плечи.
— Ты выше меня, — сказал я.
— Это плохо?
— Это здо?рово!
— Дай зажигалку…
Она курила какие-то длинные сигареты с белым фильтром. У нее были изумительной красоты руки — я видел это даже в темноте.
— Что это ты пел?
— Трудно сказать. Просто тебе пел.
— «Это ли не радость — когда тоска»… Странно. Это что, ты сам написал?
— Ага. Но я никогда не пел эту песню. Некому было.
— А сейчас есть кому?
— Сейчас есть. Я тебя нашел.
Она помолчала. Потом подошла к бетонному парапету и стала смотреть в темноту, в дождь, в ветер. Я подошел сзади и обнял ее…
— «…Я — ангел цвета тоски и осени.
Когда приходят дни, сотканные из пепла,
Я радуюсь, что могу стоять под дождем —
Последний, кто знает, как это делать.
Я — как дерево на фоне дыма,
Которое качается, уже умерев.
Я — крик, растянутый на сотни лет.
Просто слушать его нет времени.
Никому нет дела, где у меня сердце…
Время — последнее, что у меня осталось.
У ненастья всегда привкус вечности…
Я — ангел, любящий холодный дождь…»
Я говорил ей это в ухо нежно, как только мог. Я дышал запахом ее волос. Где-то внизу горел фонарь и было видно как холодный свет уходит облаком в небо и в этой умирающем свете летели капли, как искры. Дождь был мелкий, осенний, с непонятно откуда и куда идущим ветром. Он почти затихал временами, а потом снова рвался из темноты и было видно, как летящие вниз капли начинают лететь вбок и вверх. Дождь, идущий вверх. Временам он вдруг застывал в воздухе, словно не зная — куда ему.
— Это что, тоже ты? — спросила она.
— Нет, Лиса. Я даже и не знаю, кто это. У меня был сборничек каких-то модернистов на английском. Я пытался переводить. Не получилось. Но вот это запомнил. Осеннее одиночество. Каряя вода. Мокрый шелест листьев. Невозможность умереть. Плохо быть ангелом, Лиса.
— Почему?
— Говорят, у них нет души…
Вдалеке послышался довольный лай Карата.
— У тебя замечательный пес.
— Он мой друг. Знаешь, собаки обычно считают хозяев вожаками своей стаи. Карат считает меня другом. Так редко бывает. Иногда мне кажется, что он знает куда больше меня. Он много думает. Ты живешь здесь?
— Да.
— Одна?
Она взяла меня за руки, отлепила их от себя и повернулась.
— Ты, наверное, замерз? Я почувствовала, как ты дрожишь.
…Дрожал я не от холода — это точно. И туман в голове был не от водки. И температура была не от гриппа — наверняка.
— Ты не сказала — ты одна живешь?
— Ты хочешь ко мне в гости?
…Не от холода — это точно. «От того, что светлая под сердцем рана и нет мне дороги ни в какой край…». И летели капли над крышей, не падая.
Она засмеялась.
— Ты, Ветер, вообще говоря, пьян. Я тебя первый раз в жизни вижу. И улетишь ты, Ветерок, сейчас, и никогда меня не вспомнишь. А в гости ко мне нельзя, потому что я живу не одна, а с еще одной женщиной, и она уже спит. У нас комната на двоих. Мы, кстати, раньше с Ирой жили, но она переехала этажом ниже. Где вы сейчас пьете-гуляете.
— Да? Я еще подумал — что она такая недовольная? Ничего, сейчас Вася ее развеселит.
— Пошли вниз, Ветер. Мне холодно.
…Собакам трудно спускаться вниз по лестнице. Вверх они забираются очень даже легко. Но вниз, да еще по ажурной металлической лестнице, им спускаться не просто. Не даром их этому специально учат. Карат прибежал на свист, влетел в дверь и остановился на железной площадке. Поскулил, больше для порядка, и развернувшись, стал спускаться по лестнице хвостом вперед. На второй площадке он развернулся и преодолел последний пролет как надо. Внизу Карат мощно отряхнулся, сбрасывая с себя водяную пыль, зевнул и пошел за нами.
В комнате народу осталось немного. Вася уже сидел возле Ирины, обнимал ее за плечи и вдохновенно рассказывал истории своей жизни. Вино заканчивалось. Водку выпили давно. Но до одеколона было еще далеко.
— А вот и Алкаш! — заорал Вася, — слушай, спой что-нибудь человеческое. Чтобы я умер сразу. Чтобы Ира меня похоронила, как человека, где-нибудь на опушке. Ира, ты будешь приходить ко мне на могилу? Рядом дерево, на дереве сучок сломанный, на сучке стакан висит. И никто, Ира, никто этот стакан никогда не утащит. Ты придешь, выпьешь из него водочки, закусишь черным хлебушком и всплакнешь от любви и нежности. А? Алкаш, спой песню! Я еще живой… «Ах, господа, как хочется стреляться»…
…И больше ничего осознанного — как бесконечная песня над степью. Так дышит лес, не думая о завтрашнем дне. Так летит с дерева сухой лист. Так матереет, дрожа, грозовое облако. Ничего осознанного. Песня души. Закон природы.
…Ночью, среди темных домов, звук разносится далеко-далеко. Даже если дождь. Даже если ветер.
Мы шли с Васей, обнявшись, мокрые и почти счастливые. Мы пили какую-то гадость из горлышка. Вася сказал — мартини. Ни хуя. Вермут грязнейшей воды. Мы мочились на асфальт, не заходя ни в какие подворотни. Мы ссали на этот мир, как он ссал на нас. И текла горячая живая жидкость в черные лужи и остывала там, умирая. Качаясь, мы стояли у круглосуточного киоска и пели самую гнусную песню, которую когда-либо выдумало человечество — «будет людям сча-а-а-стье, счастье на век-а-а-а… у советской власти сила велика…». У вас есть совесть, уже три часа ночи? Вася, у нас есть совесть? Мадам, у нас для вас есть все… Летящие черные собаки, холодный нос Карата, «предъявите документы», сон, похожий на потерю сознания. «Черный квадрат» всего сущего. «Я умер… но я слышу как летят… монетки в музыкальный автомат…». Но за полсекунды до того, как погас мир, я вспомнил: «Напиши мне письмо, Одинокий Ветер».
Останься, осень… Ты живешь внутри меня, ты осела внутри меня, ты горькая и хвойная, и живет во мне твое дрожащее на ветру золото, и трудно тебя пережить, но я прошу тебя — останься.
Я словно лечу по твоей милости, и проносятся стаями мимо меня дожди терпкие, липкие, как паутина; и сама паутина, сверкая на солнце, плывет в воздухе, когда пригреет солнце, и оседает на траве и деревьях, и вновь летят на погибель свою паучки.
И вижу я кровавые клены и траву под ними кровавую в отпечатках листовых ладоней, и тонут эти кровиночки в ручьях, мешаясь с желтыми листьями.
И шуршат дубы, и роняют свои генеральские знаки отличия и все идет к чертовой матери и наплевать мне на все человечество, ибо я один на целом свете.
Иллюзия, все кругом иллюзия. Все пойдет прахом. Но останутся серенькие уточки и селезни с металлическими перьями и так же будут они плавать в прудах и останется на дне этих прудов утонувшая листва и так же нежно будет покачиваться на поверхности ряска и солнце будет проникать сквозь кроны старых деревьев, с трудом пробиваясь к этим маленьким лужицам.
Останься, осень. Твоя музыка живет во мне, и выворачивает меня наизнанку, и вязнет в ушах твой звон, и никуда от него не деться, и я не могу ни петь, ни играть, потому что кощунственно перебивать твой залетный голос, который быть может, завтра исчезнет навсегда.
И я люблю твои джазовые аккорды, звучащие на грани гармонии и хаоса.
И я люблю жить на этой грани, дышать этим звоном, ходить от него пьяным, чувствовать, что твоя собственная музыка зазвучала в унисон, и сердце твое бьется в ненормальном ритме, и хочется умереть, ибо лучше ничего не будет на этой грешной земле.
Останься, осень. Скоро пойдет снег и все будет правильно. Мы будем ходить по снегу, как по белому листу бумаги, с канцелярской точностью метронома. И такой грани между гармонией и хаосом уже не будет.
Не будет…
И не надо.
Ах ты, осень, желтая, беспутная, с каплями на умерших листьях, с голыми ветками, с селезнями и утками, с тоской в глазах, с водкой в крови, пьяная-пьяная, сволочь, нежная, как заячий мех, с голубыми до боли глазами, уходящая в какой уж раз от сотворения мира.
Шелест, шелест…
«Туберкулез — по понедельникам и четвергам.