Дояр повернул ее обратно, надел стаканы, схватил шланг для мытья коровника, и секунду спустя мне в плечи ударила ледяная струя, прошлась по торсу до брюк, а затем мой благодетель вытер мне спину запасным полотенцем для обсушивания вымени.
– Большое спасибо, – еле выговорил я. Но благодарность моя была искренней: наконец кто-то все-таки обратил на меня внимание!
Через полчаса показались ножки, а за ними влажный нос, который успокоительно подергивался. Но копыта были крупные. Значит, это бычок, и его окончательное появление на свет может потребовать дополнительных трудов.
Я приподнялся, сел и взял раздвоенные копытца в руки, потом уперся ногами в сточный желоб, откинулся и попросил номер восемьдесят семь:
– Ну давай, старушка. Поднатужься как следует, и дело с концом.
Словно в ответ, она напрягла живот, я потянул, и теленок двинулся вперед. Я увидел широкий лоб и пару недоумевающих глаз. Казалось, вот-вот покажутся уши, но тут корова расслабилась, голова теленка дернулась назад и скрылась.
– Ну-ка еще, милуша! – сказал я умоляюще, и она как будто решила больше не тянуть, а разом покончить все дело.
Она поднатужилась, голова и плечи словно выстрелили наружу, и я дернул, отогнав обычную паническую мысль, что круп может застрять в тазовом отверстии. Но все обошлось, и теленок мирно соскользнул мне на колени.
Отдуваясь, я поднялся с пола и раздвинул его задние ноги. Действительно, бычок, и прекрасный. Вырвав клок сена из кормушки, я обтер теленка, и через две-три минуты он уже стоял, отфыркиваясь, сопя и с интересом поглядывая вокруг.
Интересно было не только ему: его мать, натягивая цепь, изогнула шею, несколько секунд как завороженная смотрела на маленькое создание, вдруг появившееся в ее стойле, а потом оглушительно замычала. Вновь ухватив теленка за ноги, я подтащил его к материнской морде, и корова после краткого осмотра принялась вылизывать его с головы до хвоста. Я зачарованно глядел на них, а она вдруг поднялась на ноги, чтобы продолжать вылизывание с большими удобствами.
Я тихонько улыбнулся. Ну вот! Она совершенно оправилась от пареза и обзавелась отличным теленком. Номеру восемьдесят семь не на что было жаловаться.
Рядом со мной остановился мистер Блэкберн, и я внезапно осознал, что суета в коровнике улеглась. Дойка кончилась.
Фермер снял белый колпак и утер лоб.
– Можно сказать, была спешка! Нынче кое-кто приболел, и я уж думал, что мы до молочника не управимся. А он, черт такой, минуты ждать не будет. Сколько раз я его на тракторе с бидонами догонял – не счесть!
При этих словах с кормушки, закудахтав, слетела курица. Мистер Блэкберн протянул руку, извлек из сена только что снесенное яйцо, оглядел его и повернулся ко мне:
– Вы небось не завтракали?
– Где уж тут!
– Ну так пусть ваша хозяйка вам яичницу сжарит. – Он вложил яйцо мне в руку.
– Большое спасибо, мистер Блэкберн. Будет очень вкусно.
Он кивнул, но продолжал стоять, глядя на корову с теленком. Молочная ферма забирает у человека все силы; такая предрассветная суматоха была для него привычным делом. Но я понял, что мои усилия он оценил по достоинству, потому что он вдруг снова повернулся ко мне, улыбаясь во все свое выдубленное лицо, и без всякого предупреждения дружески ткнул меня в грудь.
– Спасибо, Джим, старина! – сказал он и ушел.
Я оделся, влез в машину, не дыша, пристроил еще теплое яичко у лобового стекла и опустился на сиденье с крайней осторожностью: во время душа пинты две грязной воды угодили мне в брюки, так что ощущение было не из приятных.
Когда я тронулся, небо уже серело, возвещая приход нового дня, и по сторонам начинали вырисовываться громады холмов – укрытые ровной белой пеленой и невыразимо холодные.
Я взглянул на яйцо, подрагивающее у лобового стекла, и улыбнулся про себя. Я все еще видел перед собой лицо мистера Блэкберна, вдруг просиявшее улыбкой, ощущал толчок в грудь и испытывал какое-то глубокое успокоение.
Пусть системы ведения сельского хозяйства меняются, но ведь коровы, телята и йоркширские фермеры остаются прежними!
Я словно опять слышу, как Джордж Уилкс, аукционщик, вдруг объявил однажды вечером в "Гуртовщиках":
– Такого отличного бар-терьера я еще не видывал!
И, нагнувшись, он потрепал косматую голову Тео, торчавшую из-под соседнего табурета.
Я подумал, что определение "бар-терьер" очень подходит Тео. Это был небольшой песик, в основном белый, если не считать нелепых черных полосок по бокам, а его морда тонула в пушистой шерсти, которая делала его очень симпатичным и даже еще более загадочным.
Поль Котрелл поглядел на него со своего высокого табурета.
– Что он про тебя говорит, старина? – произнес он утомленно, и при звуке любимого голоса песик, виляя хвостом, выскочил из своего убежища.
Тео значительную часть своей жизни проводил между четырьмя металлическими ножками табурета, облюбованного его хозяином. Конечно, я и сам заходил сюда с Сэмом, моим псом, и он пристраивался у меня под табуретом. Но это случалось редко, от силы два раза в неделю, а Поль Котрелл каждый вечер с восьми часов сидел в "Гуртовщиках" перед пинтовой кружкой у дальнего конца стойки, неизменно сжимая в зубах маленькую изогнутую трубку.
Для человека умного, образованного и далеко еще не старого – он был холостяком лет под сорок – подобное прозябание казалось непростительно бесплодным.
Когда я подошел к стойке, он обернулся ко мне:
– Здравствуйте, Джим. Разрешите угостить вас?
– Буду очень благодарен, Поль, – ответил я. – Кружечку.
– Ну и чудесно! – Он взглянул на буфетчицу и произнес с непринужденной учтивостью: – Мойра, можно вас побеспокоить?
Мы попивали пиво и разговаривали. Сначала о музыкальном фестивале в Бротоне, а потом о музыке вообще. И в этой области, как во всех других, которых мы касались, Поль, казалось, был очень осведомлен.
– Значит, Бах вас не слишком увлекает? – лениво спросил он.
– По правде говоря, не очень. Некоторые вещи – безусловно, но в целом я предпочитаю более эмоциональную музыку. Элгар, Бетховен, Моцарт. Ну и Чайковский, хотя вы, снобы, наверное, поглядываете на него сверху вниз.
Он пожал плечами, пыхнул трубочкой и, приподняв бровь, с улыбкой посмотрел на меня. Я поймал себя на мысли, что ему очень не хватает монокля. Но он не стал петь хвалы Баху, хотя, по-видимому, предпочитал его всем другим композиторам. Он вообще никогда ничем не восторгался и выслушивал мои излияния по доводу скрипичного концерта Элгара с той же легкой улыбкой.
Поль Котрелл родился в южной Англии, но местные старожилы давно простили ему этот грех, потому что он был приятен, остроумен и, сидя в своем излюбленном уголке в "Гуртовщиках", радушно угощал всех знакомых. Меня особенно привлекало его чисто английское обаяние, легкое и небрежное. Он всегда был спокоен, безупречно вежлив и застегнут на все пуговицы.
– Раз уж вы здесь, Джим, – сказал он, – так нельзя ли попросить вас взглянуть на лапу Тео?
– С удовольствием. (Такова уж профессия ветеринара: всем кажется, что в часы отдыха для него нет ничего приятнее, чем предлагать советы или выслушивать описание симптомов.) Давайте его сюда.
– Тео! – Поль похлопал себя по коленям, и песик, радостно блеснув глазами, мгновенно вспрыгнул на них. Как всегда, я подумал, что Тео следовало бы сниматься в кино: эта мохнатая смеющаяся мордочка завоевала бы все сердца. Такие собаки – неотразимая приманка для кинозрителей в любом уголке мира.
– Ну-ка, Тео, – сказал я, забирая его на руки. – Так что с тобой?
Поль указал мундштуком трубки на правую переднюю лапу:
– Вот эта. Он последние дни что-то прихрамывает.
– Ах так! – Я перевернул Тео на спину и засмеялся. – Сломанный коготь, только и всего. Наверное, неудачно наступил на камень. Минуточку! – Я сунул руку в карман за ножницами, без которых не выходил из дома, щелкнул ими – и операция была закончена.
– Только и всего? – спросил Поль.
– Да.
Насмешливо вздернув бровь, он поглядел на Тео.
– Из-за такой безделицы ты поднял столько шума? Иди-ка на место! – И он щелкнул пальцами.
Песик послушно спрыгнул на ковер и скрылся в своем убежище под табуретом. И в эту секунду я вдруг понял суть обаяния Поля – обаяния, которое так часто внушало мне восхищение и зависть: он ничего не принимал слишком близко к сердцу! Своего пса он, конечно, любил – повсюду брал его с собой, регулярно гулял с ним по берегу реки, – но в нем не чувствовалось той озабоченности, той почти отчаянной тревоги, какую я часто замечал у хозяев собак, даже если речь шла о самом пустячном заболевании. Вот у них сердце болело – как и у меня самого, когда дело касалось моих собственных четвероногих друзей.
И разумеется, Поль был совершенно прав. Зачем осложнять себе жизнь? Отдавая сердце, становишься таким беззащитным! А Поль шел своим путем, спокойный и неуязвимый. Обаятельная небрежность, непринужденная вежливость, невозмутимость – все это опиралось на самый простой факт: его ничто не задевало по-настоящему!