Ознакомительная версия.
Естество мое в ее руках было преисполнено силой и мужской моей уверенностью. Потом Людмила потянула меня за собой, и тут же между стендами, в проходе, легла на спину. Она опустилась обнаженными ягодицами на нижний подол платья, широко развела открытые колени и привлекла меня к себе. Ее рука снова нашла мое мужское начало и, приподняв бедра, она поднесла к нему свое лоно, которое я теперь явственно ощущал – мне оставалось сделать лишь встречный толчок... И в следующее мгновение я вошел в Людмилу. Чувство нежности и ласки, и благодарности было таким сильным, щемящим и таким естественным, что я вдруг куда-то исчез, растворился, перестал существовать, как если бы за столько лет своей маеты обрел наконец место, где мне хорошо, где мне отвечали плавно, и горячо, и влажно, и ласково, не упуская никаких мелочей. Людмила словно вслушивалась в то, что делалось у меня внутри, и предугадывала все мои желания. Я целовал ее, ловил губами ее язык или уступал ей свой, одновременно ощущая внизу острые поцелуи, которыми обменивались наши гениталии. Ее лоно билось мне навстречу под разными углами, желая увеличить площадь наших соприкосновений, и еще были объятия, тесные объятия ног и рук, когда от близости перехватывало дыхание... В какой-то момент я поднял глаза и увидел, что груди Людмилы оголены – как это я мог забыть о них! – но она уже сама положила на них мои ладони, давая новое направление моей ласке. Освобожденные от лифчика груди были большие, красивые, плотные, с тугими сосками – я послушно стал гладить и нежно мять их, слыша тихие поощряющие стоны Людмилы. Но тут на самом краю моего наслаждения мне стало мерещиться что-то тревожное, нехорошее, почти забытое и вот теперь поднимающееся со дна медленной мутью. Мне показалось, что все это уже было со мной, и теперь повторяется, а дальше... дальше передо мною были груди тети Любы, и подо мною была не Людмила, а Люба... Я вздрогнул и остановился. Я лежал на Людмиле, конечно, на ней, но не мог сделать ни одного движения – меня словно парализовало. Как мужчина я перестал существовать – я чувствовал, как вывалилось мое опавшее естество, вытолкнутое тугими мышцами возбужденного людмилиного лона.
– Что случилось, Андрюша? – встревожено, как мать, приподнялась она. – Я что-то сделала не так?
Я не знал, куда деваться от стыда и отчаяния, а больше – от собственного позора. Поднявшись, но не поднимая глаз на Людмилу, еще сидящую на полу, я угрюмо спрятал то, что у меня осталось от прежнего мужчины, и сказал:
– Простите, я пойду...
– Постой, Андрей, – сказала Людмила, протягивая мне руку, чтобы я помог ей встать. – Постой, мой мальчик. Что случилось? Все было хорошо, ведь так? Что случилось? Скажи мне, я пойму. Я исправлю, если дело во мне.
– Ничего, – сказал я. – Ничего не случилось.
– Нет, скажи мне, что? Ведь все было хорошо...
– Ничего не случилось, – тупо повторил я, глядя мимо нее, в сторону. – Можно я пойду?
– Я тебе не понравилась?
Я не знал, что на это ответить – отчаяние разрывало мне грудь, и я только еще раз сказал, впервые отважившись посмотреть на Людмилу:
– Можно я пойду?
Лицо ее исказила гримаса, и из нежного, страстного, глубокого, исполненного любви и понимания оно вдруг стало бесконечно холодным и чужим, и я услышал ледяной голос Людмилы:
– Иди, тебя никто не держит. Вот ключ. Открой и иди. Прощай!
И я ушел.
На следующий день я был в карауле на складах. На плече у меня висел СКС – самозарядный карабин Симонова, довольно серьезная штука, и патроны к нему. Впрочем, мне нужен был всего один. Была безумная белая ночь, с солнцем, остававшимся прямо над сопками, на которые отсюда, со стороны складов открывался фантастический вид... Веяло весной, свежестью, холодком льда, небо надо мной было расцвечено высоко обметавшими его серебристыми облачками, где-то я читал, что такие формируются уже в стратосфере, а ниже были другие облачка, перистые, но и они, видимо, простирались на разных высотах и оттого и окрашены были по-разному – в градации от фиолетового до золотого, что вместе с бездонной лазурью напоминало мне «Святую троицу» Андрея Рублева. Но теперь я смотрел на все это как бы со стороны, спокойно и прохладно, это было уже не мое, не для меня, я с этим простился, я просто искал подходящее место, чтобы поудобней сесть и наставить себе в рот дуло карабина... Я знал, что так покончил с жизнью мой любимый писатель Эрнест Хемингуэй, в романе которого «Прощай, оружие», поразившем меня, я находил много близкого. Я считал, что жизнь моя кончена, что с таким позором я не имею права жить дальше. Я-то мечтал стать сильным и мудрым, глубоким и человечным, но не сдал даже простого экзамена на мужскую зрелость. Мне было уже двадцать лет, а в роте я был единственным, кто не спал с женщинами. То, что было с Любой, я все эти годы старался выбросить из головы, напрочь забыть, но она напомнила о себе самым жестоким и беспощадным образом. Я понял так, что теперь она будет всегда являться, чтобы отнимать меня у женщины, которую я обнимаю... Это был приговор. Я знал, что подобные вещи надо лечить у психиатров. Но кому я мог сказать, что убил женщину в постели, и что с тех пор она преследует меня, и убийство так пока и не раскрыто. Неужели его надо было раскрыть, чтобы я стал нормальным?
Наконец я пристроился на вросшем в землю валуне возле склада, привалился плечами к стене и, сняв пилотку, откинул голову, упершись затылком в свежеструганную шершавую доску, отдающую сосновым смоляным духом... Мне было жалко себя и своей глупой загубленной жизни, но я не цеплялся за нее – я не хотел больше жить. Я был уродом. Приклад карабина упирался мне в сапог, левой рукой я придерживал его за ствол, а большой палец правой руки положил на спусковой крючок. Сталь ствола была кислая и очень твердая и мои нижние зубы скрипели под ней. Нет, не скрипели – скорее, стучали... «Боишься, тварь!» – злорадно подумал я про себя, словно нас было двое, и один другого наказывал, полагая, что останется жив. Я сжал дуло зубами и закрыл глаза. Мне оставалось только нажать на курок, когда я услышал неподалеку от себя тихие осторожные шажки, словно кто-то крался ко мне. В оторопи я открыл глаза и увидел перед собой дворовую собачку неопределенной породы, висячие уши вниз. Собачка стояла передо мной и повиливала хвостом. Нелепо было стреляться в ее присутствии. Собачка не уходила, глядя на меня приветливо и просительно, и я догадался, что она учуяла хлеб у меня в кармане шинели, хлеб и кусковой сахар. Я вынул сверток и положил перед ней на землю. Все равно мне больше не понадобится. Собачка живо проглотила хлеб и довольно сноровисто расправилась с сахаром, будто это была сахарная косточка. Щечки ее топорщились от удовольствия. Покончив с едой, она снова завиляла хвостом, глядя на меня с тем же просительно-приветливым выражением.
– Иди, – сказал я, – у меня больше ничего нет. – Но собачка не ушла, а улеглась рядом, словно решила скоротать со мной время. Я протянул руку и стал ее гладить. Она повалилась на бок, открыв мне свой тощий в завитках шерсти сучий живот. И пока я ее гладил, мне расхотелось себя убивать.
Утром мне принесли телеграмму о смерти моей матери. Может, это она и приходила ко мне...
В библиотеку я больше не заглядывал и избегал случайных встреч с Людмилой. Раза два-три я видел, как она стоит на крыльце – утром, открывая библиотеку, вечером – закрывая ее, но я шел в колонне, строем, и вряд ли она меня могла разглядеть, даже если бы и хотела.
А осенью, в середине сентября, в теплые солнечные дни короткого бабьего лета, когда редкие стайки щуплых деревцов в южных закутах между сопками трепетали золотой листвой, я случайно столкнулся с Людмилой лицом к лицу в книжном магазине. С кипой бумажек в руке она выходила из подсобного помещения, а продавщица выносила следом высокую стопку книг, воткнувшись в них носом...
– Позвоню дежурному, чтоб газик прислал, – говорила Людмила, – где тут у вас... – и осеклась, увидев меня.
– Здравствуйте, – пробормотал я.
Людмила приветливо улыбнулась, словно наша встреча была ей в радость, и сказала продавщице, кивнув на меня:
– Вот и моя подмога. Вместе как-нибудь управимся. Ты ведь, поможешь мне, Андрей? – пристально и улыбчиво посмотрела она на меня.
Я тупо кивнул.
Продавщица увязала нам книги в три пачки. Одну взяла Людмила – я поднял остальные. Было немного досадно, что моя увольнительная кончится раньше положенного, однако когда мы вышли из магазина и я повернул в сторону воинской части, Людмила весело остановила меня:
– Куда? Нам в другую сторону...
Развернувшись, я молча пошел за ней...
– До части два километра, – усмехнулась Людмила, – да с грузом... Нет, я не согласна. Тут до моего дома всего один квартал. Зайдем, положим, – потом гуляй себе...
Да, было очевидно, что она рада встрече со мной и не очень пытается это скрыть. Признаться, я тоже был рад – и ничуть мне было не стыдно перед ней за тот свой мужской конфуз, – ощущение собственного позора изжилось во мне, и какой же непростительной глупостью было бы, если бы я тогда нажал на спусковой крючок. Страдания наши преходящи и условны, – открыл я для себя очевидную истину; то есть в других условиях над ними можно даже посмеяться, покрутив пальцем у виска... Есть жизнь, – стал понимать я, – и в ней одно познается и воспринимается через другое – горе через радость, боль через наслаждение. Если бы не было границ наших состояний, мы бы жили в одном сером однообразном бесчувствии. И это мое открытие означало ни что иное, как приятие жизни со всем, что в ней есть, какой бы она ни была. Потому что если бы не было плохого, исчезло бы и хорошее, – эти противоположности только и можно воспринять и распознать благодаря друг другу, как черное на белом и наоборот. Жизнь, чтобы ее ощутить и почувствовать, должна проходить в вечной смене разных состояний! Конечно, трудно примириться с неизбежностью плохого, отрицательного, тем более, что мы всеми правдами и неправдами стараемся его избегать, но на стратегическом, философском, мировоззренческом уровне я это отрицательное принял – и вокруг себя и в себе самом. Так что рядом с Людмилой шел теперь совсем другой я, и мне неистово хотелось поделиться с ней своими новыми мыслями и открытиями, тем более что прежде мы часто с ней говорили, что называется, «за жизнь».
Ознакомительная версия.