Ознакомительная версия.
Ласки губами и языком были испытаны им впервые и допущены в качестве нормы, а не патологии, как он прежде считал, но только когда женщина ласкает боевое орудие мужчины, никак не взаимно. Однажды попробовала нежно провести пальцами меж его ягодиц — он грубо оттолкнул мою руку и потом долго и мстительно припоминал мне это развратное, развратное, развратноеприкосновение. И всегда, всегда оставалась эта стена. Ни разу у меня не явилось чувства совместности, со-вместности, ни разу не случилось его желания и способности испытывать то же, что испытываю я, разделить со мной тихую мелодию прелюдии, хмельное замирание сердец в унисон, сладкую муку общего, единого подъёма по лестнице нарастающего и нестерпимого чувственного блаженства, и слиться до неразличимости, до одного Я в финальном взрыве души и тела, и от этого испытать радость, свободу, полёт. Его прикосновения были нетерпеливыми и функциональными, по долгу и необходимости, будто вынужденными, и всё его тело как бы говорило: ну давай же, скорей, скорей. Я торопилась, чтобы ему не ждать своего удовольствия, и от этого желание у меня совсем пропадало, и всё чаще я притворялась, что готова, и он входил в меня быстро и деловито, как вгоняют гвоздь, когда надо что-то прибить, и так же быстро выходил, откидываясь рядом. Я шептала ему ласковые слова, слова живые, воскрешающие, какие разумела, такие, чтоб снимали любые заклятья и оберегали от новых, чтобы ему стало легко, и открывалось новое небо, и хотелось жить, и такие слова долго ещё шли на язык сами.
Не могла бы ты в это время молчать, сказал он наконец, болтовня мне мешает. Я замолчала и навсегда забыла эти слова. Потом он запретил мне двигаться. Теперь нельзя было обнимать, нельзя трогать шею, спину, соски, мошонку и член — он объяснил, что это слишком сильно его возбуждает, доводя до нервического спазма и мешая эрекции. Мне запретили двигаться, только раздвигать ноги в начале акта. Я цепенела и молчала, молчала и цепенела. Мне было запрещено пройти по квартире полуодетой, даже если мы были одни и куда-то, одеваясь, торопились: его раздражал вид моего обнажённого тела, даже если это было только плечо, при нём я должна была ходить полностью одетой, в закрытом платье, как монашка.
Интимные ночи случались всё реже, пока совсем не исчезли. Теперь он приходил домой не в свои обычные часы, а когда придётся, иногда под утро, от него пахло алкоголем и чужими запахами, но мне запрещено было спрашивать, где был и когда ждать домой завтра, это считалось непозволительным посягательством на его свободу, требовалось только приготовить ужин, но не вздумать выходить его покормить или, не дай Бог, вдруг заговорить. Тебе что, теперь вообще никогда не хочется интимности, спросила я его уже под вечер — был ли то первый или последний вечер, не знаю, всё теперь шло по кругу, как по кругам ада. Хочется, спокойно ответил он, но мне хочется спать не с тобой. Он впервые назвал так нашу близость — вульгарным «спать». Я стала болеть и старалась скрывать это, чтобы не раздражать его своими проблемами, но он всё равно замечал и раздражался. Однажды, когда мне было особенно плохо и накатил страх смерти, я попросила его переночевать в одной со мной комнате, чтобы помочь, подать лекарство, если понадобится. Да ты что, сказал он, я мертвяков боюсь. И ушёл в свою комнату. С тобой же покончить очень просто, с улыбкой заявил он в другой раз, — стОит однажды не вызвать «скорую» или помедлить с таблеткой. Потом он сказал, что я приелась ему, всегда одна и та же, скучная и больная, малоподвижная и бессловесная. И я умерла, и мы развелись, и он, красивый, благополучный, уверенный в себе мужчина, пошёл искать ещё не убитых.
Оксана, 57 лет:
— Иногда я думаю, что меня написал какой-то бульварный литератор.
С первым мальчиком, в меня влюбившимся, мы гуляли по парку осеннего детского санатория, где одуряюще пахли флоксы, их было там неимоверное количество, и я навсегда полюбила этот запах. Паша был круглый, со смешными веснушками, рыжий, белокожий и уютный и никак не походил на принца, который мне снился в моих детских снах. Говорили, что был он эстонских или литовских кровей. Он рассказывал мне о том, что в переводе на русский его фамилия означала — «берёза». Мне тогда было одиннадцать, а ему десять лет, и он повесился, когда я сказала, что целоваться с ним по «бутылочке», указавшей, указавшей наконец, ликовал он, на меня, я не буду. Его спасли тогда, и весь персонал санатория толпами бегал смотреть, из-за кого же такой хороший и разумный мальчик — повесился. Для них это был когда-то прочитанный роман из несуществующей жизни, для Паши — первая любовь и первая драма. Я не знала, как к этому относиться, и просто перестала его замечать, а на следующий день приехали его родители и забрали домой, больше я его никогда не видела.
Второй мальчик, который любил меня в моей жизни, Василь, был старше, в нём бурлила безумная шестнадцатилетняя страсть, невнятная тогда ещё мне, тринадцатилетней. Смоляные волосы, совершенно чёрные глаза с ресницами в пол-лица — рассказывали, что родила его мать от заезжего цыгана. Он провожал меня после танцев, усаживал на лавочку возле хаты деда, которого ему было потом суждено спасти от смерти, целовал нежно, быстро напрягаясь как струна, поцелуи становились дольше и жарче, натруженные в поле руки сжимали мои плечи до хруста, но никогда не позволяли себе касаться иных мест моего тела. И тут я доставала припасённую на такой случай булавку, как посоветовал мне младший братишка из деревенских, и колола его аккуратно куда попало, и он ненадолго остывал, а потом начиналось всё сначала.
Я не вышла к нему во второй свой приезд в деревню, а он всё ходил и просил каждый вечер: позовите Оксану, ну позовите, я хочу сказать ей два слова… Он ушёл, когда ему было восемнадцать. Перед тем он спас моего деда, замерзавшего в буран, а умер в хате другого моего деда: брёл по улице, стало плохо, постучал, лёг на лавку, а утром не встал. Сердце.
…Это всё как в плохом романе и было бы смешно, когда бы не было павдой. Мальчики и мужчины, любившие меня, или умерли, или спились, или сошли с ума. Те, кого любила я, вполне себе живы, но теперь я их не люблю. Перед первыми — какое-то глупое, не по уму чувство неизбывной вины, вторые мне безразличны. И только с теми, которые меня не любили и которых я не полюблю никогда, мне хорошо и радостно. Сказано же: когда мы не нужны друг другу, тогда и можем любить по-настоящему.
…Его наняли мне репетитором по истории. Он, аспирант истфака, учил меня чему-то, что не имело ни малейшего отношения к программе вступительных экзаменов в университет. Я ничего не знала тогда о 1968– м в Чехословакии, да и не интересовалась в своём блаженном райском неведении, глупая десятиклассница. А ему было за сорок, и он сумел так сказать мне: а что бы вы почувствовали, если б немецкие танки вошли в Москву? — что я запомнила это на всю оставшуюся жизнь, ибо он там был. Он водил меня по старой Москве — любовью к городу я во многом обязана именно ему. Он жил Москвой, он любил жизнь Москвой, что-то очень человеческое он открыл во мне этой любовью. Но на каждый урок он приходил всё более и более нетрезвым, и в тот раз, что оказался последним, его совсем развезло. Когда мы с отцом грузили его в наш «москвичок», чтобы отвезти домой на улицу Горького, он долго и доверчиво объяснял папе, что, если б он встретил меня на заре своей туманной юности, вся жизнь его сложилась бы совсем иначе. Ему не заплатили за последний урок и выгнали с позором. Я дала себе слово заплатить ему из первой же стипендии, но не сложилось.
Их было много, перед кем мучаюсь этой странной виною, без вины виноватая, но пишу лишь о тех, кто всегда в памяти, не уходя из неё ни на день.
Я была первой его любовью, этого ровесника А., красавца и умника. И была в нём какая-то каменная основательность, которая виделась мёртвой и пугала, прикрытая медовой слащавостью. Бегала от него, не скрывая этого, а он, пытаясь поймать меня хоть на каком-то пути или перепутье, ждал часами на морозе, звонил в дверь и убегал, а к ногам падали потрясающие букеты цветов. Я выбрала другого, и вышла замуж, и родила сына. Потом был второй брак и рождение второго сына, а он примчался встречать меня из роддома, запыхавшись, с цветами, и сказал: ну так и знал, опять мальчик — как будто это мог быть егомальчик. У него-то к тому времени были две девочки.
И всю жизнь он мне мстит за это. И всю жизнь звонит мне два раза в год, в день моего рождения и 8 марта, и остервенело кричит о том, как счастливо, счастливо, счастливо сложилась его жизнь без меня, и первая жена любила, а он женился на ней, думая досадить мне, и только поэтому, и вторая обожает как сумасшедшая, дочка умерла младшая — и всё равно счастье, и из профессии выбило, к бандитам прибило — и всё равно он счастлив, безумный. Так кричит он мне два раза в год вот уже много лет, теперь уже невнятно выговаривая слова: в прошлом году с ним случился инсульт.
Ознакомительная версия.