ВАЛЕНТИН ИВАНОВ
Когда я пишу эти строки, Валентину Козьмичу Иванову, старшему тренеру московского «Торпедо», пятьдесят. Его, как и других тренеров, показывают во время матчей по телевидению, его лицо хорошо знакомо. И разве можно ему дать столько?! Сущий бес, он и секунды не проведет спокойно, вскакивает, вздымает руки к небу, взывая к справедливости, кричит, сложив ладони рупором, и даже если сидит, подперев кулаком щеку, брови подскакивают, губы вздрагивают. Мне рассказывали, что игроки его жалеют: «Разве ж так можно убиваться, надолго ли хватит?» Лица, призванные следить за порядком, укоряют его, одергивают, однажды даже удалили со стадиона за перепалку с судьей. Нехорошо? Разумеется, если опираться на благочинное представление о тренере как о человеке с бездонным терпением. Но ведь и не нарочно он такой, себе во вред на тренерской скамье? Команда Иванову досталась нелегкая, люди помнят ее прекрасные сезоны, помнят и то, как блистал на поле нынешний тренер, ждут повторения, требуют, торопят. Их можно понять: надоела вечная репутация команды «перспективной», а она никак не выбьется из середины – то пообещает, то разочарует, то снова пообещает, и так не один год. Вот и мечется на своей скамейке Валентин Козьмич, тоскуя о торпедовской игре…
Впрочем, только ли поэтому? А разве не был он точно таким же, когда играл?
Если бы понадобилось кого-то из мастеров пригласить в театр пантомимы, чтобы он изобразил движения и переживания футболиста, никто бы не подошел так, как Иванов. У него хватило бы для этого и пластики, и мимики, и знания всех нюансов. Он артистичен от природы. На поле он играл в футбол и одновременно играл самого себя. Это не было ни позерством, ни рисовкой, двойная игра его вела, воодушевляла, давала ему силы.
Он играл и успевал, как искусный мим, крохотными летучими жестами, передергиванием плечами, поворотом головы сообщать внимательному зрителю, как он относится к происходящему, каковы его удивление, досада или удовольствие. Он вел игру и вел рассказ об игре, комментировал ее. Монотонная, угрюмая невозмутимость ему была чужда. Он, как и полагается, кидался отбирать глупо потерянный партнером мяч и давал понять, как он возмущен этой глупой потерей. Выскочив на открытую позицию и не дождавшись мяча, он опять-таки как полагается бежал стремглав обратно, но в наклоне головы виден был упрек тому, кто его не заметил. И так всегда, во всех матчах своих четырнадцати сезонов. Иного Иванова просто не было, а если бы он вдруг переменился, мы бы его не узнали, не поверили, что перед нами тот самый торпедовский правый инсайд.
Судьба Иванова в отличие от судьбы его сподвижников-торпедовцев, с которыми вместе он составлял могучую кучку своего клуба, Валерия Воронина и Эдуарда Стрельцова, представляется более чем благополучной. И поиграл вволю, и ничего с ним не случалось, выходил сухим из воды после разных передряг, побывал на всех крупнейших турнирах, отмечен наградами, написал книгу, стал во главе родного клуба. Чего еще желать?
Не знаю, что думает об этом сам Иванов, мне же, с симпатией наблюдавшему за ним много лет из лож прессы наших и заграничных стадионов, до сих пор кажется, что он всего, на что был способен на поле, не совершил. Ничьей вины тут нет, и уж во всяком случае самого Иванова.
Вот Олег Блохин. Он вложил свое дарование, свои рекордные голы в достижения киевского «Динамо», получая взамен чувство равенства от игры партнеров, постоянное высокое напряжение задач. Блохин верно служил киевскому «Динамо», всегда имевшему на прицеле чемпионское звание, а киевское «Динамо» отвечало взаимностью своему преуспевающему бомбардиру.
Иванов свою футбольную службу проходил не в столь передовом подразделении. Выпадали удачи: игра вместе с молодым Стрельцовым, яркий сезон 1960 года, под конец – чемпионский 1965-й. Это были вспышки, взлеты, в остальном же «Торпедо», слывя командой способной, вело мирное, срединное существование, места с пятого по десятое характеризовали его во времена Иванова достаточно объективно. Большей частью Иванов играл с партнерами, уступавшими ему в классе. Он вечно был перенапряжен, знал, что при неудачах не на других, а на него, как на сильного, обратят укоризненные взгляды, его промахи, а не других, сочтут особо непростительными.
А он был рожден для игры тонкой, нервущейся, игры с ответом, трудной по замыслу и легкой по исполнению. Не так уж много выпало ему такой игры.
Его называли «великим инсайдом». Не возьмусь сказать, как его назвали бы, если бы он играл сейчас. Но он и в наши дни был бы так же ценен. Он был мастером во всем, в любом проявлении. Поле он не оглядывал – он его чувствовал. Это было его счастьем и его наказанием. Его то понимали, то не понимали. Если сказать – через раз, то хорошо.
Иванов любил мяч как живое, дорогое существо, он томился и скучал без него. Некоторые считали его чересчур жадным до мяча, не замечая, что свое требование он тотчас подтверждал, выскакивая на удобную для продолжения комбинации позицию, что он как никто другой умел играть без мяча. А двигался по полю он скользя, вальсируя, тайно, обходными путями, грациозно.
Он и голы забивал по-своему: найдет незащищенное пятнышко, вроде того, откуда бьют пенальти, скользнет туда, и сразу никто и не сообразит, что произошло, а мяч – за белой линией, и сам Иванов смотрит ему вслед, будто тоже удивлен. Сокрушающие удары, молодецкие прорывы не были его стихией, душа его лежала к лабиринту, футбол для него был затейливой игрой, в которой он мог себя показать. Вся его игра была на нервах, на отгадке, часто рвалась, что неминуемо в футбольной тесноте, но уж если ниточка, им продернутая, попадала в игольное ушко, то это была филигранная редкость.
Одно время считалось хорошим тоном утверждать, что футбол становится «интеллектуальным», что в этом его прогресс. По-моему, все зависит от людей. И сейчас можно играть топорно и убого. Когда же на поле появляется игрок-умница, как Иванов, умнеет и футбол.
Когда я вижу, как страдает Иванов на тренерской скамейке, вместе с сочувствием закрадывается сомнение: не оттого ли так надолго затянулось его тренерское мытарство, что он, как в свои игровые годы, все ждет и надеется, что вот-вот сам по себе вспыхнет и побежит пламенный язычок игры? Тут нам позволительно только гадать: интуитивный форвард и интуитивный тренер – сбудется ли и как скоро, с каким успехом эта связь?
Даже если мы видели человека часто, запомнить его можем, словно сфотографировав, в определенный момент, в определенной позе. Славу Метревели я почему-то всегда вижу на «Парк де пренс» в 1960 году, когда наша сборная проводила финал Кубка Европы с югославами. Наши проигрывали 0:1, шел второй тайм, настроение прескверное, нет ощущения, что возможна перемена к лучшему, югославская команда дело знает. Над нами низкие скользящие облака, моросит дождь, мы на трибунах ежимся от озноба, да и темно – освещались тогда стадионы скупее, чем нынче. И вдруг сильнейший удар издали левого инсайда Валентина Бубукина, будто с отчаяния. Громадный вратарь Виденич падает, мяч отлетает от его рук, совсем недалеко, Виденич уже приподнимается, чтобы кинуться вперед и накрыть мяч, и тут, как движение тени, неведомо откуда возникает Метревели и легонько бьет по мячу перед руками в перчатках. В том матче, которому суждено было стать историческим, удар Метревели не просто ответил единицей на единицу – он привел наших в чувство, они заиграли с этой минуты в полную силу, и когда в конце концов явилась победа, она выглядела вполне закономерной, все уже шло под диктовку нашей команды.
Я написал, что вижу Метревели «почему-то» в том эпизоде. Нет, не одни чрезвычайные обстоятельства выдающегося матча заставили меня сделать тот «снимок», хотя и их было бы достаточно. Метревели там промелькнул такой, какой он есть. Не думаю, чтобы кто-то другой был способен так угадать, метнуться и чуть коснуться мяча, чтобы опередить вратаря на длину кисти. Метревели всегда вел игру на неразличимые сантиметры, на время, для которого требовался чувствительный хронометр. Он любил игру озорную, с фокусами, любил подразнить противника.
Многих футболистов, слывших техничными, знал наш футбол. Метревели среди них. Нелегко, а быть может, и невозможно установить, кто техничнее. Знаю одно твердо: его техничность была невидимой, неощутимой, он все делал скрытно, просто, про него язык не поворачивается, сказать, что он «прекрасно выполняет приемы». Он не отводил на них ни усилий, ни лишнего мгновения, он обводил, обманывал, обгонял, бил по мячу так, словно это ему ничего не стоило. Что хотел, то и делал. Он был игроком бесшумным, бегал по верхушкам травинок, игроком тайным, теневым, невесомым. Поэтому, наверное, так и врезалась в память его метнувшаяся тень на ночном «Парк де пренс».
Метревели наделен абсолютным футбольным слухом, обостренной чувствительностью и к той игре, в которой участвовал, и к той, за которой наблюдал со стороны. Он точно и резко отделял «классное» от всего остального. Избирательность его оценок, его отрицание среднего, рядового, будничного можно было принять за хвастовство, за гонор. Так некоторым и казалось: «Воображает!» А он продолжал вылезать с ехидными замечаньицами, и лучше ему от этого не становилось. Не могу сказать, что когда-нибудь слышал от него, так сказать, развернутое изложение взглядов, он и в беседах, как и на поле, проявлял себя в репликах. Однажды мы с ним сидели на стадионе на соревнованиях легкоатлетов. Метали молот. И от каждого удара увесистого металлического шара по газону Метревели вздрагивал. Он страдал за «поляну», как футболисты называют поле, зная, что для красивой игры нужна безукоризненная поверхность.