Работать на стройке метро! Да, было от чего дрогнуть… Но, пусть это будет после. Сейчас надо оставить меня одного.
А он не приходил. И не знаю, чем бы кончился мой караул. Может, и вправду я бы торчал там еще долго. Упрямства у меня было — не занимать.
Однажды старик заговорил со мной. Было холодно, медленно крутились над голыми осинами первые, редкие снежинки.
— Молодой человек! — позвал меня старик.
Я, кажется, вздрогнул. Очень неожиданным было, что заговорил этот человек, к присутствию которого я привык, ничем но отделяя его от того овражка с жухлой, ждущей зимы крапивой или от берез, среди которых он сидел на своем раскладном стульчике. В первый момент для меня этот окрик был так же необычен, как если б вдруг заговорил человечьим голосом стылый прудишка, жалуясь на то, что ему зябко.
Старик позвал еще раз.
— Молодой человек! Вы слышите меня?
— Слышу, — сказал я.
— Идите сюда…
Я пошел. «Конечно, этот старый чудак начнет сейчас спрашивать, нравится ли мне его картина, — думал я. — Скажу, что нравится, не все ли мне равно, и зачем зря обижать человека, раз ему доставляет удовольствие малевать красками на старости лет. Небось только и радости ему в жизни осталось. Небось приходит домой в свою молчащую, пустую квартиру с портретами давно умерших близких людей, и не с кем ему перекинуться словом и некому показать того, что получилось, пока он тут старался слезящимися своими глазками уловить великие чудеса природы».
Картина была, как я и ждал, плохая. Педантично выписанные детали пейзажика выглядели беспомощно, небо, лишенное глубины, лежало плоско. И вместе с тем было в картине что-то такое, отчего хотелось поглядеть на нее еще раз. Какая-то чистая наивность, высмотренная у пугливой белизны берез и притаенности приземистых пеньков, поглядывающих хитровато из-под шапки мха.
— Хорошо, — сказал я неуверенно.
— Врешь, — оборвал старик.
— Нет, честное слово, здорово, — сказал я.
— Врешь, — убежденно повторил старик.
Мы помолчали. Старик принялся убирать свои пожитки, и я не знал, что делать, и не понимал, зачем он меня позвал, если не хочет верить тому, что ему говорят.
Я взглянул на него, мы стояли близко, и меня поразило, как верно сумела Наташка вообразить себе лицо старого гладиатора, один лишь раз увидев старика. Он очень был похож на гладиатора, это мне тоже теперь показалось: костистый, в шрамах, широкий лоб, крепкие скулы и подбородок, и в довершение — узкие, как бойницы, светлые глаза…
— Ты чего меня разглядываешь? — спросил старик, хотя был целиком, казалось, занят тем, как бы получше упаковать в дорогу свою картину.
Я ничего не ответил. Стало тоскливо, когда я подумал, что этот старик, на которого я не обращал внимания, завтра сюда уж не придет, зачем ему приходить, раз он кончил свою картину.
И я до сих пор не могу понять, не могу понять даже после того, как провел с Аркадием Степановичем вместе трудные годы, каким чудом он знал тогда обо мне все?
— Хватит, — сказал он и посмотрел мне, чуть прищурясь, в глаза. — Пойдем отсюда. Твой приятель сюда не придет, не жди…
Должно быть вид у меня был достаточно оторопелый. Старик усмехнулся и протянул мне ящик с красками и кистями: «Надевай на плечо, пошли…»
И я пошел. Накинул ремень от ящика с красками на плечо и пошел за человеком, ничего о нем не зная и не подозревая, что с ним у меня будут связаны самые яркие, самые лучшие и самые горькие дни.
8
Донес я старому чудаку его пожитки до самого дома. Он жил в переулке за Собачьей площадкой. Переулок был умилительным, с его ампирными особнячками, жухлой травой, вылезающей сквозь щели в тротуаре, выложенном каменными плитами. Дом, около которого мы остановились, был тоже добродушным и тихим, от него пахнуло свежими пирогами с морковкой и малиновой настойкой.
Напротив, через дорогу, подремывала беленькая с синими куполами церковь. Медленно и мерно звонил колокол, в церковных окнах виднелись желтые огоньки.
Мне стало тесно здесь и душновато. Я снял оттянувший плечо этюдник, сказал:
— Пока, гражданин…
Не знаю почему, слово гражданин привело моего спутника в веселое настроение. Он засмеялся. «Гражданин, — повторил он, — гражданин! Ну, это просто великолепно!..»
Он тогда не отпустил меня: «Давай, гражданин, зайдем ко мне в гости. Ты столько трудился, так мне, старому, помог…»
Не дожидаясь согласия, как будто все между нами было решено заранее, он отпер входную дверь и пошел наверх по деревянной, покрытой половичком лестнице, которая поскрипывала при каждом его шаге.
«Попал в переплет, — думал я, поднимаясь следом, — сейчас станет показывать свои художества. Начихаешься от пыльного хлама…»
Мы пришли в низенькую комнату с полукруглым окном, почти закрытым какими-то незнакомыми растениями в кадках. Растений этих было так много, так они разрослись, что забрали себе чуть ли не полкомнаты: спесивые, с глупыми лопушистыми листьями и остроносенькие, похожие на сплетниц.
— Беда, — развел руками старик, заметив, что я рассматриваю зелень, — просто-напросто выживают нас…
В доме и в самом деле пахло теплыми пирогами. Все так же медленно позванивал колокол за окном.
Старик разговаривал с кем-то в соседней комнате, и я от нечего делать принялся глядеть на портрет какой-то девицы, висевший в рамке на стене. Странный это был портрет. Работа великолепная — каждая прядка черных, слегка вьющихся волос выписана так, что хотелось потрогать: не настоящие ли? Синие глаза смотрели открыто, серьезные, немножко презрительные. На девушке было темное платье, шея закрыта. Но вот чего я не понял: зачем понадобилось художнику нарисовать дощечку с номером? Дощечку, которая висела на груди, на перекинутой через шею тонкой бечевке?
Я так увлекся, разглядывая странный портрет, что не заметил, как накрыли круглый, с белой скатертью стол и как появился на нем пузатенький, довольно посапывающий самоварчик.
— Что ж, гражданин, — услышал я, — пора нам познакомиться!
Мой хозяин был не один. За столом разливала по стаканам чай старушка, широколицая и румяная, с совершенно седыми, коротко постриженными волосами.
— Прошу любить и жаловать, — говорил старик, несколько церемонно, — это Глафира Вячеславовна. Ваш покорный слуга — Аркадий Степанович. А как прикажете вас величать, дорогой друг?
Мне бы тоже надо было войти в тон, шаркнуть ногой, поклониться, как требовала того обстановка, дом, в который я неожиданно попал.
Но я ничего этого не умел, да если б и умел, то не стал бы делать.
— Коноплев, — сказал я, решительно протягивая старушке руку.
— А по имени, позвольте спросить? — спросила она, чуть наклонив голову и улыбаясь.
— Коля, — буркнул я.
Не часто случалось нам в те времена ходить по гостям. А в таком музейном доме я и вовсе не знал, как себя вести.
На пирог я налегал. Налегал с каким-то отчаяньем: «Ладно, пусть думают, что хотят, все равно мне здесь больше не бывать…»
Потом и вовсе стало невыносимо. Аркадий Степанович все вспоминал, какую рыбку он, бывало, брал в Охотном ряду, в доброе старое время.
— Стерлядочка, голубчик мой, или снеточки на масляную, к блинкам… Да что вы можете, сегодняшние, понимать!
Я злился. Я уже силой впихивал в себя теплый пирог с хрусткой корочкой: пусть останется меньше старорежимным.
В том, что я попал именно к старорежимным, отживающим свой жалкий век в воркотне на новую власть, у меня сомнения не было. Гладиатор, Спартак в почтенной старости! Посмотрела бы ты сейчас, Наташка, на этого лоснящегося старого обжору, послушала бы, как он, жмурясь от сытости, поет гимны творожку от Чичкина и ситнику от Филиппова, послушала бы, как его Пульхерия Ивановна похохатывает: «Полно тебе, Аркадий!» — и отмахивается от него, сама явно довольная, толстенькими, мягкими ручками.
Конечно, я злился. Я ведь помнил, как пахли лепешки из картофельной кожуры, и как суха и солона была вобла, и как ее было мало, мало…
— Между прочим, — сказал я, чувствуя, как подкатывается, хватает за горло, мешает внятно говорить справедливая злость мальчишки, не знавшего вкус молока, — между прочим, чего вы тут живете, Аркадий Степанович, раз уж вам так по нутру доброе, старое время? Отправлялись бы…
Все-таки я удержался, не сказал, куда надо отправляться. Не к чему хулиганить: накормили пирогами как-никак.
Колокол все звонил, когда я шел по переулку. Почему они смеялись, как смел этот старик звать меня еще в какой-то там затхлый вертеп, бумажку сунул с адресом, приговаривал: «Молодец!» — и еще по плечу похлопал, как, наверное, приказчика своего в добрые старые времена?
Колокол все позванивал, мелодично и неторопливо, сквозь прикрытые ставни сочились из особняков тонкие струйки света. Я заложил в рот два пальца, свистнул раз и другой, так что с места трусцой побежали две салопницы на другую сторону улицы.