Ознакомительная версия.
Для чего тебе нужны все эти названия, что прибавляет к наглядности, ощутимости предмета никак не связанный с ним звук? Что дает тебе, скажем, слово «тарелка», приложенное к тарелке, почему не удовлетворяет сам ее вид, цвет, круглость, гладкость? Видимо, в молчании вещей и впрямь кроется какая-то ущербность — ведь человек умеет говорить. Вот дети и допытываются названий — хотят, чтобы из вещей тоже рождались слова. Имя вещи они воспринимают как ее собственный голос.
Недаром ведь любимые, раньше всего усваиваемые детские слова — звукоподражания: «ав-ав», «кап-кап», «карр-карр», то есть такие, в которых слышен голос самой вещи или твари. «Ав-ав» Оля лучше знает и больше любит, чем «неотзывчивое» слово «собака». Разве случайно, что корова — это «му-му», акоза — «ме-ме»? Тут не условное имя, а само живое существо себя изъясняет, как ему единственно пристало.
Но как быть с вещами, обреченными на безмолвие? Вот тут и возникают наименования — как доверенные человеку речения самих вещей, их голоса, переданные его устами. Спрашивая название вещи, ты как бы ждешь ответа от нее самой, прислушиваешься: названа — значит, живет и вещает.
Это мы воспринимаем слова как условные обозначения, клички — ты же допытываешься и ждешь, чтобы вещь откликнулась, пискнула что-нибудь в ответ, возгласила бы свое особое «я» — как дождь возглашает «кап-кап», алягушка — «ква-ква». Так трогают затаившееся существо, ожидая, что оно громко о себе заявит. Если же вещь затаилась так глубоко, что безысходно молчит и почти умерла, задача взрослого — ее оживить.
Конечно, мы не боги и бессильны вдохнуть в вещь душу — так хоть имя подарим ей. Таков посильный наш труд перед детьми — наделять голосом тот мир, который сам не может выразить себя в слове. Чтобы как наречет человек всякую вещь, так и отзывалась она.
Не только ты узнаешь от нас имена незнакомых вещей, но и мы от тебя узнаем смысл собственных, казалось бы, хорошо известных слов. «Ма-ма». «Папа». Когда еще полгода назад ты начала лепетать эти слоги, мы обрадовались тому, как рано и смышлено ты усваиваешь наш взрослый язык. На самом деле этот язык — твой, и теперь мы заново учимся на нем говорить, постигая тот смысл, который ты, по праву первотворчества, в него вкладываешь. Ведь эти долгие, многократные слоговые повторы: «ма-ма-ма-ма…», «па-па-па-па…» — поначалу выходят из младенческого лепета и лишь потом, усекаясь до знакового минимума, становятся двусложными словами, единицами взрослого словаря. Самые близкие люди, стоящие у колыбели — мать и отец, — выхватывают и закрепляют за собой самые первые звуки, которыми младенец выражает свои чувства.
Мы говорим и думаем о себе твоими словами, и, пока еще не угас в них трепет словотворчества, можно поразиться тому, до чего же точно выражено в них разное отношение к нам. Слушая твое «па-папа», я начинаю понимать, что я значу и кем должен стать в твоей жизни.
«Ма-ма-ма…» с самого начала произносилось жалобно, как будто этим звуком ты молила о помощи и защите. Эти материнские слоги — хныканье, полуплач, еще не разразившийся горлом, но уже дрожащий на губах. Ты выговаривала «ма» как «муа», «мыа», с унылым и протяжным звуком причитания — «у-у-у», «ы-ы-ы» — посередине.
«Па-па-па» — это, напротив, легкий, бодрящий звук: губы как бы играют на трубе, в ритме бравурного марша. И часто, трубя мое имя, ты барабанишь в такт ногами и руками, создавая целый оркестр боевого, походного звучания. Еще по фонетике известно, что «п» — звук звук взрывной, а «м» — смычный, и этим передаются разные чувства: «п» — открытое, порывистое, воодушевленное; «м» — стесненное, печальное, жалобное. Ведь и мы, напевая какую-нибудь мажорную мелодию, за основу берем слог «па»: «Па-рам-па-па-парам-па-пам» — призывная труба и звонкие литавры. В «ма» же слышится рыдающая скрипка, ноющая флейта, жалобная волынка. Мама — «муа-муа» — та, кто откликается на жалобу, утишает боль, утешает в горе, призывается в тяжелые минуты. Папа — «парам-па-па» — тот, кто побеждает уныние и горе, широким шагом одолевает все преграды, ведет вперед по жизни.
Так открывалось нам происхождение имен… Но в последний месяц кое-что изменилось.
Слово «мама», уже отчетливо сократившись до двух слогов, вобрало все значения сослагательности и стало универсальным словом-желанием, словом-возможностью и словом-просьбой. Например, протягиваешь мне какую-нибудь игрушку, чтобы я поиграл с тобой, и говоришь: «Ма-ма!», все равно как «на-на!». Или наоборот, требуешь чего-то — и опять «ма-ма!», с настойчивостью, переходящей в нытье, как «дай-дай!». Таким образом, «ма-ма» для тебя — не только определенное лицо, но и некий способ идеальных взаимоотношений, когда все предлагаемое будет взято, а все желаемое — получено. «Ма-ма» — детская утопия о мире, от которой в конце концов остается лишь один человек, достойно ее воплощающий, — мама.
Зато слово «папа» первым стало обозначать твердую и несомненную реальность, вырвавшись из того размытого эмоционально-интонационного ореола, который до последнего времени окружал все твои звуки. Раньше нельзя было с точностью определить, что «папа» относится именно ко мне, а не вызвано каким-то поводом, прихотью, настроением. Ты произносила это слово всякий раз по-разному, как будто это не название определенного предмета (меня), а междометие, выражающее сложную гамму чувств: «па-па!» — приподнятость, удивление, задор, устремленность…
Но вот вчера тебя в очередной раз спросили, показывая на меня: «Кто это?» И ты, обычно невнимательная к таким «лобовым» вопросам, уходящая от них в лукавую неопределенность, вдруг произнесла ясно и отчетливо, безо всякой интонации, просто констатируя факт: «Папа». Я наконец был определен этим именем — как некто, существующий реально и просто, независимо от любых чувств и пожеланий ко мне.
Призвук невероятности еще не растаял в моем слухе, словно в безотчетном журчании воды я вдруг внятно уловил свое имя. Я вдруг понял, как твой тонкий голосок сможет когда-нибудь произносить обиходные слова: «забор», «холодильник», «квитанция». До сих пор я не мог представить, как воздушная струйка детского лепета, легко взмывающая гирляндами зыбко-прозрачных шаров, будет вращать тяжелые лопасти громыхающих слов, пробиваться сквозь нагромождения морфологии и синтаксиса; но теперь в твоем голосе мне послышался тот ровный напор, который размерит, расчленит любую звуковую массу. И хотя еще чудится мне какая-то несовместимость между хрустальными переливами твоего голоса и всеми известными словами, все-таки кристаллизация речи произошла, лепет сгустился и отвердел в словарное значение слова. Вопрос «Кто это?» не остался без прямого ответа — я назван.
До сих пор мой образ витал вокруг тебя абстрактно и призрачно, затерянный среди бурно-невнятных чувств или в полном безмолвии, — и вдруг, одним точным словесным попаданием, я очутился прямо перед тобой. Услышав «папа», я почувствовал себя по-новому отъединенным от тебя, изъятым из теплого предсловесного твоего существа и отодвинутым в мир означаемого.
Быть может, я освоюсь с этой отчужденностью настолько, что и сам стану так себя называть: уже не «я», а «папа» отзовется в моем самосознании твое слово, прежде несовместимое со мной, относившееся только к другому — моему отцу. И стану я тебе говорить: «Дай папе ручку», «Папа сейчас тебя накормит». Вот так мы превращаемся в других для самих себя…
Теперь, твердо обозначенный, я буду существовать уже не в тебе и не вокруг, а рядом с тобой, на расстоянии разделившего нас слова.
А через день, 12 сентября 1980 года, то же самое разделение совершилось и в пространстве — ты впервые сделала самостоятельные шаги, без поддержки, которую раньше требовала от нас.
Видимо, есть какая-то черта зависимости между шагом и словом, благодаря чему дети почти одновременно — примерно к году — начинают произносить первые слова и делать первые шаги. Пока дитя ползает, оно лепечет — то и другое есть нечленораздельность, слитность языка с гортанью и тела с землей: они еще не обрели упругую силу самостояния. Вставая на ноги, ребенок приобретает однозначную ориентацию тела в пространстве, для него четко разделяются верхнее и нижнее, переднее и заднее. Точно так же, начиная говорить, ребенок получает новую ориентацию своих мыслей во времени. Слова членят мир на части, которые выстраиваются в определенной последовательности: раньше — позже, первое — последнее, предпосылка — заключение.
И так вся жизнь, прежде смотанная в тугой клубок, разматывается в долгую нить, из которой и ткется судьба каждому. Разлохмаченный кончик подцепляют сейчас пряхи, чтобы тянуть его все тоньше и дальше — нитью произнесенных слов и пройденных путей.
Итак, ты начала ходить…
Ознакомительная версия.