– Расскажите мне, что вы видели во сне? Локхарт порылся в памяти.
– Овец, – сказал он наконец.
– Овец? – переспросил Мэннет, близкий уже к обмороку. – У вас были влажные сны из-за овец?
– Ну, не знаю, что было причиной влажности, но овцы мне снились часто,
– сказал Локхарт.
– И что вы делали во сне с этими овцами?
– Стрелял по ним, – с тупой прямотой ответил Локхарт.
Доктор Мэннет все больше убеждался, что имеет дело с ненормальным.
– Вы стреляли в своих снах по овцам. Вы это хотите пальнуть… я имею в виду – сказать?
– Я просто стрелял по ним, – подтвердил Локхарт. – Больше не по чему было стрелять, поэтому я высаживал их с полутора тысяч ярдов.
– С полутора тысяч ярдов? – переспросил Мэннет, в голосе которого зазвучали интонации детского врача. – Вы попадали в овцу с полутора тысяч ярдов? Но ведь это так трудно!
– Нужно целиться немного выше и перед овцой, но на таком расстоянии у них есть шанс убежать.
– Да, наверное, – сказал врач, пожалевший, что сам убежать не может.
– А когда вы попадали в овцу, у вас не случалось при этом эмиссии?
Локхарт изучающе смотрел на доктора, и в его взгляде читалось одновременно и беспокойство, и отвращение.
– Не понимаю, черт возьми, о чем вы говорите. Вначале вы заигрываете с моей женой, потом вызываете меня, теперь затеваете разговор об этих овцах…
Доктор Мэннет ухватился за последнее выражение, увидев в нем признак предрасположенности к связям с животными:
– Ага, значит, подстрелив овцу, вы ее потом трахали?
– Что я делал? – переспросил Локхарт, много раз слышавший это слово от Трейера, который часто употреблял его в разговорах с Локхартом и о нем, но обычно как прилагательное и в сочетании со словом «идиот».
– Ну, вы знаете что, – сказал Мэннет.
– Может быть, и делал, – сказал Локхарт, на самом деле не вытворявший ничего подобного. – А потом мы их ели.
Доктора Мэннета передернуло. Еще немного таких откровений, и ему самому потребуется врач.
– Мистер Флоуз, – спросил он, намереваясь сменить тему разговора, – сейчас уже неважно, что вы делали или не делали с овцами. Ваша жена обратилась ко мне за консультацией, потому что вас обеспокоили ее менструальные выделения…
– Меня взволновало, что у нее идет кровь, – сказал Локхарт.
– Совершенно верно, ее месячные. Это называется менструацией.
– По-моему, это просто ужасно, – сказал Локхарт. – И меня это беспокоит.
Мэннета тоже многое беспокоило, но он старался не показать этого.
– Так вот, дело в том, что у каждой женщины…
– Леди, – раздраженно произнес Локхарт.
– Что леди?
– Не называйте мою жену женщиной. Она леди, прекрасная, ангелоподобная, ослепительная…
Доктор Мэннет забылся, и хуже того, он забыл о склонности Локхарта к насилию.
– Это неважно, – возразил он. – Любая женщина, способная заставить себя жить с мужиком, открыто признающим, что он предпочитает трахать овец, должна быть ангелом, и неважно, прекрасна и ослепительна она при этом или…
– Для меня важно, – сказал Локхарт.
Доктор Мэннет мгновенно опомнился и остановился:
– Хорошо. Учитывая, что миссис Флоуз леди, она, как всякая леди, раз в месяц в силу своей природы выделяет яйцеклетку, и эта яйцеклетка спускается по ее фаллопиевым трубам и, если она не оплодотворяется, то выделяется в форме…
Он снова остановился, ибо лицо Локхарта опять обрело выражение ацтекского бога.
– Что вы имеете в виду под «оплодотворяется»? – рявкнул Локхарт.
Мэннет попробовал объяснить процесс оплодотворения яйцеклетки так, чтобы не вызывать при этом дополнительных вспышек ярости.
– Вы поступаете следующим образом, – сказал он неестественно спокойно. – Вы вставляете свой пе… о Господи, …вага член в ее влагалище и… О Боже! – Он в отчаянии остановился и встал с кресла.
Локхарт тоже встал.
– Опять вы за свое? – завопил он. – Вначале рассуждаете о том, как замарать мою жену, а теперь о том, что я должен совать свой член…
– Замарать? – воскликнул доктор, пятясь в угол. – Кто говорит о том, чтобы замарать?!
– А кто говорит об оплодотворении? Мы в огороде повышаем плодородие удобрением[6], навозом. Если вы думаете, что…
Но доктор Мэннет уже ничего не думал. Единственное, чего он хотел, это подчиниться своим инстинктам и удрать из кабинета прежде, чем этот маньяк-овцеэротоман снова в него вцепится.
– Сестра, сестра! – взывал он, видя, что Локхарт направляется к нему.
– Бога ради!!! – Но гнев Локхарта внезапно прошел.
– И еще называет себя врачом, – бросил Локхарт и вышел. Доктор Мэннет обессиленно опустился в кресло. Приняв огромную дозу успокоительного, которое он запил хорошим глотком водки, Мэннет снова обрел способность связно мыслить и твердо решил раз и навсегда вычеркнуть чету Флоузов из списка своих пациентов.
– На порог их больше не пускайте, – приказал он сестре. – Под страхом смерти.
– Неужели мы ничем не можем помочь бедной миссис Флоуз? – спросила сестра. – Она такая приятная женщина.
– Я бы посоветовал ей как можно быстрее развестись, – зло ответил доктор Мэннет. – Если не это, то остается только стерилизация. Страшно подумать, что может родиться от этого типа…
Очутившись на улице, Локхарт постепенно успокаивался. Встреча с врачом происходила уже в конце дня, проведенного в одиночном заключении в пустом кабинете, где было совершенно нечего делать, и потому полученные от него советы стали последней каплей, переполнившей чашу. Локхарт шел и проклинал Лондон, Трейера, Мэннета, Ист-Пэрсли и весь этот безумный и прогнивший мир, в который он угодил в результате своего брака. Абсолютно все в этом мире вступало в противоречие с тем, во что его приучили верить. Вместо бережливости здесь были обеды за счет фирмы и откровенно грабительские антиинфляционные поправки к учетным ставкам. Мужчины отличались не мужеством и красотой, но лишь отъявленной трусостью – вопли врача, призывавшего на помощь, вызывали такое презрение к этому человеку, что его даже противно было бы ударить. Облик каждого здания был безобразен и свидетельствовал о жалкой погоне за утилитарностью. И как бы венцом всего была непреходящая, всеобщая, не оставляющая ни на минуту озабоченность чем-то, что называлось сексом, и чем грязные мелкие трусы вроде доктора Мэннета хотели бы подменить настоящую любовь. Локхарт шел по улице, раздумывая о своей любви к Джессике. Это было чистое, святое, прекрасное чувство. Он видел себя в роли ее защитника, и ему была глубоко отвратительна сама мысль о том, что ради утверждения себя в каких-то супружеских обязанностях он должен причинить ей боль. Он прошел мимо газетного киоска, на полках которого были разложены журналы с голыми или прикрытыми только короткими и прозрачными накидками девицами. От одной мысли, что они кому-то могут казаться привлекательными, его мощная плоть восстала с возмущением. Этот мир был явно гнилым и продажным. Локхарт мечтал о том, чтобы снова оказаться во Флоуз-Холле, с ружьем в руках, на охоте; а Джессика могла бы сидеть на выложенной камнем кухне, возле черной чугунной печи, ожидая, когда он вернется с добычей к ужину. И чем больше он думал об этом, тем сильнее нарастала в нем решимость сделать все, чтобы его мечты сбылись.
Настанет день, и он обрушится на этот грязный и прогнивший мир, навяжет ему свою волю, кто бы и что бы ни противостояло ему; и тогда люди узнают, что значит выводить Локхарта Флоуза из себя. Размышляя подобным образом, он как-то забыл о том, что ему еще надо вернуться домой. Спохватившись, он хотел было сесть на автобус. Но до Сэндикот-Кресчент было всего шесть миль, а Локхарт привык проделывать за день по тридцать по заросшим болотам Порубежья[7]. Испытывая яростную злость ко всем на свете, кроме Джессики, деда и Додда, Локхарт энергично зашагал в сторону дома.
Бывшая миссис Сэндикот, жившая теперь во Флоуз-Холле, отнюдь не разделяла тоски Локхарта по этим местам. Она готова была дать старому Флоузу что угодно – лучше всего бы стрихнин, – лишь бы очутиться снова в стенах уютного дома на Сэндикот-Кресчент, в окружении своих друзей и знакомых. Вместо этого она оказалась заточенной в огромном холодном доме, стоящем на голой пустоши, в окружении глубоких снегов, открытом непрерывно завывающим ветрам, в обществе противного старца и его еще более отталкивающего слуги, порученца по всем делам, а заодно и браконьера, некоего Додда. Отвратительные черты ее нового мужа заявили о себе, стоило им только сесть в Саутгемптоне в поезд; и с каждой милей пути на север крепло, пока не превратилось в уверенность, впечатление миссис Флоуз, что она совершила ужасную ошибку.
На берегу у старого Флоуза не оказалось ни грана того джентльменства, которое так очаровало ее на теплоходе. Из несколько эксцентричного и не лезущего за словом в карман старика, по всем признакам уже впавшего в детство, он превратился в эксцентричного и высказывающегося по всякому поводу старца, умственные способности которого оказались куда выше, чем позволял предположить его возраст. Носильщики суетились с их багажом, билетные контролеры раболепствовали перед ними, и даже заматеревшие таксисты, известные своей грубостью, если им дают слишком мало чаевых, придерживали языки, когда старый Флоуз спорил с ними об оплате и скрепя сердце протягивал им лишний пенни. Миссис Флоуз лишалась дара речи, сталкиваясь с его властностью и стремлением выставить напоказ полнейшее пренебрежение ко всем ее принципам и убеждениям гордой жительницы пригорода, с его отношением ко всему миру так, как будто мир этот – не более чем улитка, поданная старику на закуску.