— Ей-Богу, Мэри, мы продали тридцать пять тортов на распродаже кондитерских изделий, — говорят они друг дружке.
— Не задерживайся, дорогая, — воркуют они вслед своим маленьким тюльпанчикам, когда те, наряженные в платья из тафты, отправляются на школьный бал танцевать с мальчиками, имена которых словно позаимствованы из школьных хрестоматий по литературе. Они не Аароны, Арнольды и Марвины, а Джонни, Биллы, Джимы и Тоды. Не Портные и не Пинхусы, а Смиты, Джонсы и Брауны! Они американцы, доктор, — как Генри Олдрич и Гомер, как Великий Гилдерслив и его племянник Лерой, как Корлисс и Вероника, как Хрипун, который поет под окном Джейн Пауэлл в «Свидании с Джуди». Именно для них Нэт «Кинг» Коул напевает каждое Рождество:
Каштаны трещат в камине,
Дед Мороз щиплет за нос…
Камин? В моем доме? Нет-нет, тут все дело в носах. Не в черных расплющенных картофелинах, как у самого Коула, не в длинных носярах, как у меня, а в этих лишенных переносиц миниатюрных диковинах, которые сразу же, при рождении, автоматически поворачиваются на север. И продолжают указывать на север всю жизнь! Это дети, сошедшие со страниц иллюстрированных книг; именно этих детей имеют в виду дорожные указатели, мимо которых мы проезжаем в Юнионе, штат Нью-Джерси: «ЗДЕСЬ ИГРАЮТ ДЕТИ», «ВОДИТЕЛЬ, БУДЬ ОСТОРОЖЕН: МЫ ЛЮБИМ НАШИХ ДЕТЕЙ». Это те самые девочки и мальчики, которые «живут по соседству», которые клянчат у родителей автомобили — дети, соседей которых зовут не Сильверштейнами и Ландау, а Фибберами Макги, Молли, Оззи и Гарриет; их соседи — Этель и Альберт, Лоренцо Джонс с супругой Бел, и Джек Армстронг! Джек Армстронг — всеамериканский гой! И Джек — уменьшительное от Джона, а не от Джейки — как у моего отца… Именно эти дети «встревают» в радиопередачи, освобождая волну лишь с последним рекламным объявлением. Послушайте, мы все время обедаем с включенным радио; последнее, что я вижу перед сном — это подсветка шкалы радиоприемника — так что не говорите мне, что мы не хуже других, не говорите, что мы — такие же американцы, как они. Нет! Нет! Законными обитателями и хозяевами этой земли являются они — светловолосые христиане. И потому они вправе заводить любые песни — так, чтобы их было слышно на улице. И никто их не остановит. О, Америка! Америка! Быть может, для моих дедов Америка — это золото, валяющееся под ногами; возможно, для моих родителей Америка — это курица в каждом супе; но для меня — ребенка, который прежде всех прочих кинокадров запомнил лица Энн Резерфорд и Алисы Фей, — для меня Америка — это шикса в твоих объятиях, которая шепчет тебе: «Люблю, люблю, люблю, люблю!»
Итак: сумерки, замерзшее озеро в городском парке. Катаясь по кругу вслед за меховыми красными наушниками и развевающимися по ветру золотистыми прядями, я впервые понял значение слова «желание». С этим сердитому тринадцатилетнему еврейскому маменькиному сыночку не справиться. Прошу прощения за несколько цветистый стиль, но дни, о которых я сейчас рассказываю, были самыми мучительными днями моей жизни. Я понял значение слова «желание», я понял значение слова «боль». Вот эти восхитительные создания мчатся к берегу, стуча коньками идут по расчищенной сосновой аллее — и я направляюсь следом (если посмею!). Солнце клонится к горизонту, окрашивая все в пунцовые тона (в том числе и мой рассказ), я следую за шиксами на безопасном расстоянии, пока они не пересекают улицу и прямо в коньках заходят, хихикая, в небольшую кондитерскую при парке. К тому времени, когда я, наконец, решившись, открываю дверь в заведение, они уже успели развязать шарфы, расстегнуть куртки, и теперь потягивают горячий шоколад. О, эти носики — чудо из чудес! Когда раскрасневшиеся шиксы подносят чашку ко рту, то их носы целиком погружаются в нее — а потом выныривают, не запачканные шоколадом! Господи, взгляните, как невинно они едят в промежутке между обедом и ужином! Что за девочки! Обезумев, поддавшись импульсивному порыву, я тоже заказываю чашку шоколада — и напрочь перебиваю себе аппетит перед ужином, который неизменно начинается ровно в половине шестого, когда порог дома переступает «умирающий от голода» отец. Потом мы с шиксами возвращаемся на каток. Потом я катаюсь по кругу, держась вплотную к шиксам. Потом моему блаженству приходит конец — они расходятся по домам, возвращаются к обладающим безупречным произношением отцам, к спокойным матерям и уверенным в себе братьям, с которыми они живут в полной гармонии за гойскими занавесками. А я бреду в Ньюарк, к трепетной нашей жизни, скрытой от постороннего глаза алюминиевыми жалюзи, на которые мама копила деньги, экономя на где, много лет подряд.
С приобретением этих жалюзи мы невероятно подняли свой социальный уровень. Мама, похоже, полагает, что мы, очертя голову, катапультировались прямиком в высший свет. Солидная часть ее жизни посвящена ныне полировке планок жалюзи и сметанию с них пыли; днем она их вытирает, а вечером, раздвинув сверкающие чистотой планки, смотрит на улицу, на снежинки, кружащиеся в свете уличных фонарей… Смотрит и потихоньку раскочегаривает свою машину Тревоги. Как правило, до необходимой кондиции безумия мама доводит себя всего за пару минут:
— Ну, где он уже? — стонет мама всякий раз, когда из тьмы выныривают фары машины и… увы, автомобиль проезжает мимо. Где же, где же наш Одиссей? Дядя Хаим уже приехал, и Ландау из дома напротив уже вернулся, и Сильверштейны уже приступили к ужину — к пяти часам сорока пяти минутам все, кроме моего папы, вернулись в родные гнезда. А по радио передают, что с Северного Полюса в сторону Ньюарка уже движется буран. Все, можно звонить «Такерману и Фарберу», заказывать похороны и рассылать приглашения на поминки. Да-да, стоит только дорогам покрыться гололедицей — и отца, опаздывающего к ужину на пятнадцать минут, вычеркивают из списка живых. Конечно, он врезался в телеграфный столб и лежит теперь где-то на дороге в луже собственной крови. Мама входит в кухню. Лицо ее словно сошло с картин Эль Греко.
— Бедные мои изголодавшиеся армяне, — говорит она прерывающимся от волнения голосом. — Начинайте кушать, родные — ждать больше нет смысла.
А кто бы на ее месте горевал меньше? Вы только подумайте, что ее ждет впереди — двое детей лишились отца, а сама она потеряла мужа и кормильца. И как нелепо! Просто в тот момент, когда ее несчастный супруг отправился в путь домой, вдруг повалил снег.
Я тем временем прикидываю, не придется ли мне — раз уж папа умер — подрабатывать после школы и по выходным, а значит, лишить себя удовольствия кататься на коньках вместе с шиксами. А ведь я пока не успел даже перемолвиться с ними словечком. Я просто боюсь в их присутствии открывать рот — вдруг не смогу произнести ни слова? Или скажу что-то не то? «Портной, да-да, это старинная французская фамилия, искаженное «пор нуар», что означает «черная дверь» или «черные ворота». Дело в том, что в средние века ворота нашего фамильного поместья были выкрашены в черный…» — и так далее, и тому подобное. Нет-нет, стоит им услышать, что моя фамилия оканчивается на «ой» — и на том все и кончится. Ну, тогда… Тогда назовусь Элом Портом. Или Элом Парсонсом! «Здавствуйте, мисс Маккой. Вы не будете возражать, если я покатаюсь с вами? Меня зовут Эл Парсонс…» Но разве Алан не такое же еврейское имя, как Александр? Конечно, есть Алан Ладд но моего приятеля, игрока нашей сборной по софтболу, тоже зовут Аланом. А фамилия его — Рубин. А если она услышит, что я учусь в Викуахик-Хай?! Ах, какая разница: я могу назвать себя вымышленным именем, могу солгать про школу… Но куда я дену свой чертов нос?! «Вы очень симпатичный молодой человек, мистер Пор-Нуар, но почему вы прикрываете лицо?» Потому что я внезапно лишился носа! Потому что кончилось мое детство, и вместе с ним канула в небытие симпатичная кнопочка, на которую не могли налюбоваться все мамины знакомые. Кончилось детство, и — о чудо! ты глянь! — мой нос устремился к небесам. Пор Нуар, Парсонс… да у тебя на роже написано ЕВРЕЙ, братишка. Вы посмотрите на его шнобель, Господи! Это не нос, это хобот! Пшел вон, жиденок! Убирайся с катка и оставь этих девочек в покое!
И это правда. Я ложусь на кухонный стол щекой, подложив под нее фирменный бланк папиной конторы, и обвожу свой профиль карандашом. Это кошмар! Как это приключилось со мной, мама? Я ведь был таким симпатягой, когда лежал в коляске! У переносицы мой шнобель устремляется к небесам, а нижняя его часть — начиная с середины склона, примерно с того места, где заканчивается хрящ, — резко загибается ко рту. Еще два-три года — и я попросту буду не в состоянии принимать пищу! Эта штуковина преградит ей дорогу! Нет! Нет! Этого не может быть! Я отправляюсь в ванную, становлюсь перед зеркалом, и двумя пальцами приподнимаю вверх крылья носа. В профиль смотрится весьма недурно, но анфас… Там, где обычно находится верхняя губа, теперь сверкают зубы и десны. Тоже мне гой. Я похож на Багза Банни! Тогда я вырезаю из картонок, которые вкладывают в рубашки в прачечной, два треугольничка и приклеиваю их скотчем к обеим сторонам носа, восстанавливая таким образом былую изящность носа… утраченную навеки! Похоже, что горбинка — горб! — на моем носу пошла в рост именно в те дни, когда я впервые обнаружил в Ирвингтонском парке катающихся на коньках шикс — словно хрящ моего носа решил стать тайным агентом, работающим на моих родителей. Кататься на коньках с шиксами?! Только попробуй, умник! Помнишь Пиноккио? Так вот: то, что случилось с ним, не идет ни в какое сравнение с тем, что произойдет с тобой. Они будут смеяться и хохотать, свистеть и улюлюкать — хуже того: они станут обзывать тебя Гольдбергом, заставляя тебя кипеть от злости и возмущения. Над кем, по-твоему, они все время смеются? Над тобой! Над худющим жидом с громадным шнобелем, который ездит за ними по кругу, не в силах вымолвить ни слова!