Никогда еще пожарные не являлись так быстро к месту происшествия, — правда, на этот раз бежать было недалеко: пожарная часть помещалась тут же, позади рынка. Пожарные делились на две группы: одна для тушения пожаров, а другая спасательная. В каждой — по моральным и политическим принципам захолустных городков того времени — было поровну и трезвенников и пьющих. Когда начался пожар, в части околачивалось изрядное число противников рома. В две минуты они нарядились в красные рубахи и шлемы (никто из них не позволил бы себе появиться в официальном месте в неофициальном костюме!), и когда участники митинга стали прыгать из окон на крышу рынка, спасатели встретили их мощной струей воды, которая одних смыла с крыши, а других едва не потопила. Но лучше вода, чем огонь, и бегство через окна продолжалось, а безжалостные пожарные орудовали с неослабевающим рвением, покуда зал не опустел; тогда пожарные ринулись внутрь и затопили все морем воды, какого хватило бы, чтобы потушить пламя в сорок раз сильнее, — ведь деревенская пожарная команда не часто получает возможность проявить свое искусство, а уж когда получает, то старается блеснуть вовсю. Те граждане Пристани Доусона, которые причисляли себя к категории солидных и рассудительных, не страховались от пожара, — они страховались от пожарной команды.
Глава XII
Позор судьи Дрисколла
Храбрость — это сопротивление страху, подавление страха, а не отсутствие страха. Если человек не способен испытывать страх, про него нельзя сказать, что он храбр, — это было бы совершенно неправильным употреблением эпитета. Взять к примеру блоху: она считалась бы самой храброй божьей тварью на свете, если бы неведение страха было равнозначно храбрости. Она кусает вас и когда вы спите, и когда вы бодрствуете, и ей невдомек, что по своей величине и силе вы для нее то же, что все армии мира вкупе для новорожденного младенца; блоха живет день и ночь на волосок от гибели, но испытывает не больше страха, чем человек, шагающий по улицам города, находившегося десять веков назад под угрозой землетрясения. Когда говорят о Клайве, Нельсоне и Путнэме как о людях, «не ведавших страха», то непременно надо добавить к списку блоху, поставив ее на первое место.
Календарь Простофили Вильсона
В пятницу судья Дрисколл лег спать около десяти часов вечера, встал наутро чуть свет и отправился на рыбную ловлю со своим другом Пемброком Говардом. Оба они провели свое детство в Виргинии, считавшейся в те времена самым главным и блистательным из всех штатов, и они по привычке, говоря о родной Виргинии, добавляли с гордостью и нежностью прилагательное «старая». Здесь, в Миссури, человек родом из старой Виргинии почитался высшим существом, а если он мог к тому же доказать, что происходит от Первых Поселенцев Виргинии, этой великой колонии, то его почитали чуть ли не сверхчеловеком. Говарды и Дрисколлы принадлежали именно к такой знати. В их глазах это было своего рода дворянство — со своими законами, хоть и неписанными, но столь же строгими и столь же четко выраженными, как любые законы, напечатанные в числе статутов государства. Потомок ППВ был рожден джентльменом; высший долг своей жизни он усматривал в том, чтобы хранить как зеницу ока сие великое наследие. Его честь должна была оставаться незапятнанной. Для него эти законы были компасом, они определяли курс его жизни. Если он отклонялся от них даже на полрумба, его чести грозило кораблекрушение, — то есть он мог утратить звание джентльмена. Эти законы требовали от него кое-каких поступков, которые его религия, возможно, и запрещала, — но в таких случаях уступать обязана была религия, ибо законы ППВ не подлежали смягчению ни ради религии, ни ради чего бы то ни было на свете. Честь стояла на первом месте, и в законах джентльмена было с точностью сформулировано, что она собой представляет и какими особыми чертами отличается от того понятия чести, которое признают те или иные религии и общественные законы и обычаи остальной, меньшей части земного шара, потерявшей значение после того, как были намечены священные границы штата Виргиния.
Если судья Дрисколл считался первым человеком в городе, то второе место, несомненно, занимал Пемброк Говард. Говарда называли «великим юристом», и это прозвище он заслуживал. Они с Дрисколлом были однолетки — и тому и другому было не то шестьдесят один, не то шестьдесят два года.
Хотя Дрисколл был свободомыслящим, а Говард — убежденным и непоколебимым пресвитерианином, это не мешало их прочной дружбе. Каждому из них были присущи свои собственные взгляды на жизнь, которые никто, даже друзья, не осмеливался не только критиковать и исправлять, но и подвергать обсуждению.
Наловив рыбы, Дрисколл и Говард плыли вниз по течению в лодке, обсуждая политику и другие высокие материи. Через некоторое время им навстречу попалась другая лодка, и сидевший в ней человек сказал:
— Вы небось слышали, судья, как вчера вечером один из этих приезжих близнецов дал пинка в зад вашему племяннику?
— Дал… что?
— Дал пинка в зад, говорю.
Губы старика побелели, глаза загорелись огнем. На миг он едва не задохнулся от гнева, потом кое-как выдавил из себя:
— Ну-ка, ну-ка, расскажи! И поподробнее, пожалуйста!
Тот рассказал. Когда он кончил, судья с минуту молчал, представляя себе картину позорного полета Тома с трибуны, затем, как бы размышляя вслух, произнес:
— Гм, ничего не понимаю. Я был дома и спал. Он меня не разбудил. Вероятно, решил, что обойдется без моей помощи. — При этой мысли лицо его просияло от радости и гордости, и он сказал с бодрой уверенностью: — Вот это мне нравится, настоящая виргинская кровь! Не правда ли, Пемброк?
Говард улыбнулся железной улыбкой и одобрительно кивнул.
Тут вестник в лодке заговорил снова:
— Зато Том побил этого молодца на суде.
Дрисколл оторопело посмотрел на собеседника:
— На суде! Какой мог быть суд?
— Как же, Том потащил его к судье Робинсону за оскорбление действием!
Старик сразу как-то сжался и, словно получив смертельный удар, покачнулся. Видя, что он теряет сознание и вот-вот упадет, Говард вскочил, подхватил его и уложил на дно лодки. Он брызнул ему в лицо водой и сказал опешившему рассказчику:
— Плывите своей дорогой, не надо, чтобы он вас видел, когда очнется. Видите, как подействовала на него ваша необдуманная болтовня! Надо быть осторожнее и не распространять столь легкомысленно клевету.
— Честное слово, мистер Говард, мне очень жаль… Я виноват, что ляпнул, не подумав, — но это не клевета, а чистая правда.
И он поплыл дальше. Скоро старый судья пришел в чувство и жалобно посмотрел на склонившегося к нему встревоженного друга.
— Скажите мне, что это неправда, Пемброк! Скажите, что все это неправда! — взмолился он.
И густой, полнозвучный бас ответил ему без колебания:
— Мой друг, вы понимаете не хуже меня, что это ложь. Ведь в жилах вашего племянника течет лучшая кровь Первых Поселенцев!..
— Благослови вас господь, вы меня утешили! — с жаром воскликнул старик. — Пемброк, я потрясен!
Говард остался со своим другом, проводил его домой и даже вошел в комнату. Было темно, все давно уже отужинали, но судья и не думал о еде, ему не терпелось услышать из первых уст, что все это клевета; и он хотел, чтобы Говард услышал это тоже. Послали за Томом, который тотчас явился. Он хромал, был весь в ссадинах и кровоподтеках и вид имел далеко не веселый. Дядя приказал ему сесть.
— Нам уже рассказали, Том, что с тобой приключилось, и, конечно, ради красного словца еще основательно приврали. Развей же эти вымыслы! Говори, какие меры ты принял? В каком положении сейчас дело?
Том простодушно ответил:
— Да ни в каком: все кончено. Я подал на него в суд и выиграл дело. Защищал его Простофиля Вильсон — это был его первый процесс за всю жизнь, — и он проиграл: судья приговорил это жалкое ничтожество к штрафу в пять долларов за оскорбление действием.
Уже при первых его словах Говард и Дрисколл инстинктивно вскочили на ноги и стояли, растерянно взирая друг на друга. Потом Говард печально и безмолвно сел на прежнее место. Но Дрисколл, не в силах сдержать свой гнев, разразился целым потоком ругательств:
— Ах ты щенок! Мерзавец! Ничтожество! Не хочешь ли ты мне сказать, что тебе, отпрыску нашего славного рода, нанесли побои, а ты побежал жаловаться в суд? Отвечай, да?
Том понурил голову, и его молчание было красноречивее слов. На дядюшку было жалко смотреть: его взгляд, устремленный на Тома, выражал изумление, недоверие и стыд.
— Который это был из близнецов? — спросил он.
— Граф Луиджи.
— Ты вызвал его на дуэль?
— Не-ет, — бледнея, пробормотал Том.