Да не знаю я точно, как и что так стрёмно пахнет весной. Это случается до сих пор в феврале, глубокой ночью, когда все кончено, когда крадется по верхотурам можжевеловый косоглазый ветер, — нужно успеть открыть четвертушку форточки на распашку и очень дышать во все горло, всеми перепонками, заросшими жаберными щелями. Попробуй, вот тогда все поймешь и без меня.
Так получилось, что я ненадолго потерял мост. Точнее, я знал, конечно, где он, просто случайно свернул на трудную дорогу. Запутался в зарослях, поковылял по штабелям отслуживших шпал — в щелях кишела кромешная шаманская тишина. Курились проплешины чмокающей почвы в наледи съестного мусорного наста, и высоко над купами кустов мотался лоскут рыбьего апрельского неба. Плыли сумерки, а значит, все было большое, войлочное, вырезанное из серой бумаги на просвет и ненастоящее. Там я и повстречал Хохотушку.
Она лежала между шпалами навзничь и прямо встала, как доска, во весь рост навстречу, когда я проломался сквозь кусты. Просто ее не было, а потом раз — и стала передо мной. У нее были прямые распущенные волосы пиковой масти, гладко разметенные гребешком надвое до плеч, как у Алисы или французской певицы. Дымчатое трикотажное платье до колен — в облипку, с тугими пуговками, такое платье, что его вроде и нет. Она была как гитара, что ли, нет, не то, гитара плоская. У нас дома был круглобокий армянский кувшин с узором из пористой глины особого персикового обжига — в ладонях объемный и всегда теплый, как человек. В кувшин по праздникам наливали доверху «Кадарку» и «Бычью кровь» для взрослых. Вот такая она точно была. Как тот кувшин с вином, когда я его брал, круглый, в руки, — почему-то становилось стыдно и горячо в животе, как будто взрослая женщина подошла и шепчет сзади на ухо лимонными губами, на выдохе повторяет мое имя, как лакомство.
Хохотушка была совсем не похожа на пьяницу, у нее не было ни пальто, ни сумки, я не знаю, что она делала на шпалах в талых сумерках.
Хохотушка была обута в тесные красные сапожки — с узкими грифельными носами, молния на икрах плотная, щучкой, елочкой. Я четко видел эти утконосые сапожки на точеных каблуках-рюмочках — они стояли в снегу и переливались в сумерках лаковым магазинным глянцем, острые и быстрые, как козьи копытца. Я только эти сапоги и запомнил — постеснялся смотреть ей в лицо долго.
А на шее у Хохотушки были бусы. Я не знаю, из чего их сделали, — бусины крупные, круглые и неровные, как грецкие орехи. Они заплясали на мягком и раздвоенном, когда она засмеялась в голос. Хохотушка вся тряслась, как русалка, от смеха водянистая, будто полоскала горло стеклышками без боли, посередине узкая, с пояском, как волчок или нарисованная оса. Она вся смеялась отовсюду. И бусы смеялись, и змеиные мысы красных сапог в снегу смеялись, и руки смеялись и расплескивались по ветру, и десны смеялись, и волосы смеялись. И лицо у нее сделалось от смеха такое лисье, искристое, персидское, как будто в щеки ей вставили круглые китайские яблочки, такие осенью созревали в парке на первом острове.
Хохотушка не надо мной смеялась, а просто так, будто впросак и спросонок. Она рассеянно смотрела мимо меня и смеялась для кого-то другого, кто, наверное, шел за мной, или для всех, или для самой себя.
Я не испугался сначала, и кусач ее не испугался тоже, а стал мести хвостом и еще больше выворачиваться из рук. Испугался я после, когда Хохотушка стала наклоняться ко мне и протянула открытую руку к моей щеке, на запястье блеснула пряжка часового ремешка, даже на расстоянии чувствовалось, что ладонь у нее горячая. Я понял, что она меня видит и удивляется.
Я убежал от нее не оглядываясь, как будто обещал ей что-то, а сделать не смог или не сумел.
Только на мосту сообразил, что мне было не страшно, а стыдно. Обернулся — на том конце моста было пусто, под жестяным колпаком возле бараков бестолково болтался фонарь. С моста все равно нельзя было увидеть больше, но я был уверен, что Хохотушка все еще стоит там, на снегу, в красных сапогах, и смеется с пустыми руками.
Я отдал щенка чужому мальчику. Понятно, что мое вранье с милиционерами и кусачами всплыло, как клецка, началась всякая канитель, разговоры и хождения с этажа на этаж, но щенка оставили, он вырос большой, потом семья с третьего этажа переехала от нас вместе с собакой. Им дали новую квартиру в Ясенево. Ма обменялась с ними телефонами, но они никогда не позвонили, и мы им тоже никогда.
Я все рассказал: и про собак, и про сторожиху, и про вагоны в афганистан. С меня взяли слово, что больше я в Задорожье не пойду. Я дал им слово.
Я все им рассказал, когда спросили, только про Хохотушку рассказывать не стал, но мать о ней откуда-то узнала сама, но не сказала вслух, просто стала ко мне опасно присматриваться — и мне казалось, что матери Хохотушка не нравится больше всего. Больше, чем вагонные колеса, пиратские деньги, афганистан, пьяницы и мужики-трясуны.
После того как я повстречал Хохотушку, я перестал быть чудовищем и привык засыпать без света. Армянский кувшин то ли разбился, то ли подарили. Вечером мерещились на лестнице за стенкой ее ласковые красные сапоги, щелчок медной пряжки на осином поясе, цоканье грецких бусин. Было все, кроме ее голоса.
Года три тому назад «немецкие» дома разгребли ковшами экскаваторов, над пустым местом раскрутили мёбиусы транспортных развязок третьего кольца. Я не ходил смотреть на экскаваторы и новостройки. Просто не успел, как никогда не успевал подсмотреть за пляской граненого стаканчика из-под томатного сока, который сам же и раскрутил, прежде чем выйти вон.
Меня везли на Беговую мимо новых домов по автостраде двадцать два года спустя, утром в августе. В машине все оконца были закрашены изнутри белой краской, там были выдвижные носилки с липкой клеенкой и еще что-то, что я не запомнил. Я лежал и держал тебя за руку, мне здорово хотелось спать. Ты смотрел на часы от скуки. Я стал взрослым — это было понятно, если посмотреть лежа на собственные ноги, такие длинные и несуразные на рыжей клеенке медицинской машины. Раньше у меня таких не было, на кой черт они из меня выросли, такие мосластые и пустые внутри, а? Да, я забыл (машина разворачивалась возле нашей желтой школы, которую построили фашисты), я совсем забыл тебе тогда сказать: мое чудовище Хохотушка забрала с собой навсегда. А венгерских кусачей в Москве не бывает, даже в тайных питомниках. Вот те крест.
В Лондоне открылся отель «Savoy». Газеты писали, что, даже если весь город в одночасье будет выкошен инфляцией или бубонной чумой, постояльцы отеля не заметят катастрофы, потому что новый отель способен обеспечить им комфорт и все доступные увеселения на долгие и долгие годы.
К услугам гостей — все разновидности европейской кухни, азиатские изыски вроде каракатиц с имбирем и засахаренных орхидей, собственный оркестр, танцевальные залы, интимное варьете-полишинель во французском вкусе (вход только во фраках), несколько игорных комнат, рулетка, зимний сад с цветными каскадами, массажные кабинеты, аэрарий с подачей кофе латте на плоской крыше на случай тягостных знойных дней. Своя пекарня, кондитерская, теплицы и оранжереи, даже маленькая бойня за городом, откуда везли к обеду на кухню оковалки парной телятины и баранины.
В коридорах по глазурованным плитам облицовки стен и десюдепортов цвета индиго выступали нос-в-хвост ковровые золотые звери, грифоны с ворот Иштар. Узкие борзые морды дразнили змеиными раздвоенными жалами, задние лапы — орлиные, передние — львиные. Первый этаж после ужина был прохладен и безлюден, почти все лампы погашены — подсвечены только эти наскальные медовые звери.
Он мне иногда снится, этот отель, хотя это никак невозможно. Точнее, не сам отель, а хороводы беспокойных вавилонских зверей под потолком в театральной полутьме.
Рекламные проспекты отеля обещали изысканную мебель из ценных пород дерева и электрическое освещение. По слухам, именно там пошаливал в греческом вкусе Уайльд, — конечно, в этом случае электрическое освещение только мешало.
На верхнем этаже располагались апартаменты — люкс и ренессансный зал для высокопоставленных трапез; в помещении имелась точная копия стола и полукруглых окон с «Тайной вечери» Леонардо. Сотрапезникам подавали печеную рыбу, молодого барашка с горькими травами, сухое вино и непременно — восточные лепешки с кунжутом и соль в античном черепке, чтобы обмакнуть ломоть.
Но отель здесь совершенно ни при чем, он сам по себе. Важны только золотые звери. И еще важен тот факт, что спустя шесть лет после открытия отеля скандальный издатель Леонард Смайзерс основал одноименный журнал «Зауоу». Обложки и рекламные вставки иллюстрировал Бёрдсли, в журнале дебютировал поэт Эрнест Доусон, в свое время там опубликовали «Балладу Редингской тюрьмы» (первоначально балладу издали анонимно, как стихи заключенного С. З. З.). Между делом в «Savoy» были опубликованы мемуары личного парикмахера Марии Антуанетты, насекомое чтиво, написанное той же искусной рукой, что завивала пикантные кудряшки, подравнивала (щелк-щелк) челку и воланы куафюры, пудрила и помадила капризную голову королевы, ту самую голову, которая почти не держалась на беспечных плечах, и «Одиночество» — бессвязные записки эмансипированной психопатки с религиозными фантазиями лесбийского характера.