Серега пытается вглядеться в Стаха с самодовольной ухмылкой, что вот он едет, с отцом, по-взрослому. Стах замечает за собой: не против. Он не помнит, когда в последний раз хотел — отвоевать место первого сына.
Он осознал отчетливо, когда лежал на больничной койке с вывернутым коленом, отец ему не в жизнь не простит — вот это, вывернутое колено. Они не говорили месяца три. И Стах его потерял. Он не знает, как можно потерять близких, особенно живых, но что-то случилось тогда, в те три месяца боли, отрицания и разочарования в себе.
Стах пугается воспоминаний, чувства утраты: вдруг Тим тоже потеряется? или потеряет? или они оба — друг друга? или они — уже? Это хуже или лучше, чем?..
— Ну че, Сташка, ты дома?
— С нами он еще не дорос.
Стах желает:
— Хорошей поездки. Или что у вас там…
— Или что у нас там, — Серега наслаждается.
Стах слабо морщится.
— Ты голодный, милый? Я разогрею обед.
Мать уходит в кухню. Один раздевается, когда двое — наоборот.
Серега дразнит:
— «Ты голодный, милый»?
Отец неодобрительно морщится. Отец спрашивает, ни к кому не обращаясь:
— И кого она думает вырастить с таким отношением?
— Ну, будет подкаблучником…
— Меня мать телячьими этими нежностями не баловала. Мы, бывало, с ней и не общались — и я никогда не рассчитал, что кто-то мне подстелит соломку. Сам научился со всем справляться. Не знаю, Стах, какой из тебя вырастет мужчина…
— Какой-нибудь да вырастет, — хмыкает Серега.
— «Какой-нибудь»? Лучше уж никакой, чем «какой-нибудь», — отрезает. Смотрит на Стаха с высоты своего роста, смотрит выразительно и долго, пока у того выкручивает в узел нутро, а затем говорит: — Она женщина, она не понимает. Но ты-то должен понимать. Мужчина — это мужчина. А то развелось мальчиков, детей, и баб, которые их поощряют… с самого детства. Как ни зайдешь в магазин — истерят, плачут. Хоть бы один раз кто-нибудь из вас пикнул в общественном месте…
Мать возвращается с улыбкой. Отец уже на взводе. Он спрашивает:
— Ты слышишь, что я говорю?
Она замирает растерянно. Стах спешит уйти и не разделять чью-то точку зрения. Уже в своей комнате он бросает рюкзак на стол и бесится. Сначала на нее, потом на него, потом на них обоих, а после — на себя. И не может объяснить причину.
VII
Мать заглядывает в комнату. Оповещает: подогрелось. Ему хочется ее вытолкать или сказать: «Оставьте меня в покое». Он улыбается. Встает к ней, позволяет пригладить растрепавшиеся волосы. Слушает очередное:
— Почему ты не укладываешь?..
Чтобы не стать «каким-нибудь».
Стах пожимает плечами и молчит. Держит лицо. Пока идет по коридору, пока моет руки, пока обедает…
Мать садится напротив и спрашивает, вкусно или как. Он заверяет, что — на высшем уровне.
— Я дедушке позвоню? Поздравить.
Она мнется. Она неловко улыбается. Она говорит:
— Мы уже утром созвонились. Я передала от тебя привет.
Он прикусывает губу до боли. Прикусывает в улыбке. Качнув головой, усмехается.
— Я не могу позвонить?
— Ты же знаешь, отец ругается, когда потом приходит счет за междугородние звонки…
— Он в этом году не разрешил мне поехать в Новый год, а теперь — и звонить нельзя?
— Аристаш, давай не будем… Это не мое решение.
— Почему нет? Почему я не могу с ними общаться?
— Отец считает: ты и так отбиваешься от рук, а когда общаешься с Лофицкими — так еще и чувствуешь…
Лофицкими. Не с ее родителями, не с мамой и папой. Лофицкими. И что же с ними он чувствует? что он более свободен, что при этом — вот ведь парадокс! — еще и более защищен? что он может отстаивать свое, себя?
Мать молчит, поднимается с места. Она всегда уходит из неудобных ей разговоров в наведение порядка. Внешнего лоска. Когда везде, кроме дурацких шкафчиков, блестящих внутри, и скрипящей отполированной посуды, у нее бардак.
У Стаха начинает шуметь в ушах: поезд никак не подъедет к платформе, никак его не увезет, люди бегают с чемоданами, мать льет воду и пенит тарелки…
— Ты за все эти годы к ним ни разу не ездила, только они сами приезжали…
— Я не хочу возвращаться домой, — она вдруг отвечает ему резко и обиженно, как девочка. — Я тебе говорила. Мне там… некомфортно.
— Мне, может, здесь тоже. Как в тюрьме.
— Стах! — она роняет чашку, оборачивается на него в таком театральном испуге, что ей бы — играть в спектаклях, хотя она, наверное, уже… — Что ты такое говоришь? Я все для тебя делаю, для семьи…
Он ставит локоть на стол, трет веки пальцами…
— Не трогай глаза. Давно инфекции не заносил?
Давно. Лет одиннадцать.
Он отнимает руку от лица, отодвигает тарелку. Говорит:
— Спасибо за обед. Я не голоден.
— Ты опять начинаешь?..
— Ничего не начинаю. Не голоден.
— Я готовлю, стараюсь, целый день у плиты…
— Мам.
— …а вы не едите. То «нам будет что и там», то «не голоден»…
Он поднимается с места и спешит уйти подальше от греха и нотаций.
— Стах, куда ты пошел?..
— Уроки делать.
— Я еще не закончила. Вернись обратно.
Он замирает в коридоре. Стоит к ней спиной, не может повернуться. Не хочет ее видеть. Ему кажется: еще немного — и сорвется. Он выдыхает в потолок и мысленно считает от десяти до нуля.
— Стах.
Десять.
— Посмотри на меня.
Девять.
— Я с тобой говорю.
Восемь.
— Да что же с тобой происходит?
Семь.
— Ты в последнее время…
Шесть.
— Я никак не могу на это повлиять, как ты не понимаешь…
Пять.
— Ты сам виноват…
Четыре.
— В этом учебном году перешел все границы…
Три.
— Это впервые в жизни, чтобы я слышала, будто мой сын прогуливает тренировки…
Два.
— Это все этот твой мальчик…
Один…
— Он из неблагополучной семьи, плохо на тебя влияет. Я не понимаю, почему нельзя дружить с хорошими ребятами… Ты знаешь, чем его отец занимается, что некогда — своим ребенком?..
От десяти до нуля — шагов. К ней. И она не ожидала, отступает, вжавшись в раковину, когда он приближается и уставляется с неверием, отторжением, уставляется — просительно или вопросительно — влажными глазами, такими темными, что в кухонном свете, которого всегда не хватает, радужка почти сливается со зрачком.
Он усмехается, когда осознает: испугалась. Она испугалась.
Он пятится назад и смеется. Смеется как-то недобро и незло, безрадостно. Она таращится на него, как на безумного, и шепчет:
— Что же с тобой происходит?..
Он ускоряет темп, он несется вдоль коридора. Гудит — издалека, нарастает-нарастает стук колес. Проносится грузовой. Не заберет. Голос из динамиков — о платформах. Север — Санкт-Петербург.
Стах влетает в свою комнату, хлопает дверью, съезжает по ней, зажимает рот и нос рукой. Обшаривает лихорадочно болезненным взглядом комнату… Он ждет. Слушает — стучат ли ее шаги среди гама, прорвется или нет — поезд, через новостной канал — из соседней громкой квартиры, через долбаный курс доллара.
Но шагов нет.
И смолкают поезда.
Пустеют платформы. И залы ожидания.
Он снова один. С багажом из сожалений. Сматывает в кулак наэлектризованные нервы. Отнимается от двери, встает на ноги.
Отодвигает ящик, откуда мать извлекла Тимов лотос. Выкрала его, как из святилища. Задвигает резко, вколачивает в стол, падает на стул.
Тимов фантом замирает у подоконника. Стах поднимает на него уставший взгляд. Поднимает уже успокоенно. Он спрашивает: «Хочешь — я тебя увезу?» Тим отворачивается и говорит: «Мне нравятся окна… В них всегда как целый мир».
========== Глава 7. Гордость плаксы ==========
I
К концу февраля Стаху почти удается охладить голову. Тоска сквозит, но чувство притупилось — и стало легче дышать. К концу февраля, в последний день перед олимпиадой, он приходит к Соколову: вернулся в настоящие занятия физикой.
А Соколов куда-то собирается: стоя ровняет стопки бумаг на столе. И еще…