Я все-таки ходила на репетиции. Очень удивляло меня, что актеры дружелюбно со мной здороваются, — я думала, что все они должны меня ненавидеть и презирать.
Карпов хохотал:
— Несчастный автор чахнет и худеет с каждым днем.
«Несчастный автор» молчал и старался не заплакать. И вот наступило неотвратимое. Наступил день спектакля.
«Идти или не идти?»
Решила идти, но залезть куда-нибудь в последние ряды, чтобы никто меня и не видел. Карпов ведь такой энергичный. Если пьеса провалится, он может высунуться из-за кулис и прямо закричать мне: «Пошла вон, дура!»
Пьеску мою пристегнули к какой-то длинной и нудной четырехактной скучище начинающего автора.
Публика зевала, скучала, посвистывала.
И вот, после финального свиста и антракта, взвился, как говорится, занавес и затарантили мои персонажи.
«Какой ужас! Какой срам!» — думала я.
Но публика засмеялась раз, засмеялась два и пошла веселиться. Я живо забыла, что я автор, и хохотала вместе со всеми, когда комическая старуха Яблочкина, изображающая женщину-генерала, маршировала по сцене в мундире и играла на губах военные сигналы. Актеры вообще были хорошие и разыграли пьеску на славу.
— Автора! — закричали из публики. — Автора!
Как быть?
Подняли занавес. Актеры кланялись. Показывали, что ищут автора.
Я вскочила с места, пошла в коридор по направлению к кулисам. В это время занавес уже опустили, и я повернула назад. Но публика снова звала автора, и снова поднялся занавес, и актеры кланялись, и кто-то грозно кричал на сцене: «Да где же автор?», и я опять кинулась к кулисам, но занавес снова опустили. Продолжалась эта беготня моя по коридору до тех пор, пока кто-то лохматый (впоследствии оказалось, что это А. Р. Кугель) не схватил меня за руку и не заорал:
— Да вот же она, черт возьми!
Но в это время занавес, поднятый в шестой раз, опустился окончательно и публика стала расходиться.
На другой день я в первый раз в жизни беседовала с посетившим меня журналистом. Меня интервьюировали.
— Над чем вы сейчас работаете?
— Я шью туфли для куклы моей племянницы...
— Гм... вот как! А что означает ваш псевдоним?
— Это... имя одного дур.., то есть так, фамилия.
— А мне сказали, что это из Киплинга.
Я спасена! Я спасена! Я спасена! Действительно, у Киплинга есть такое имя. Да, наконец, и в «Трильби» песенка такая есть:
Taffy was a walesman,
Taffy was a thief...
Сразу все вспомнилось.
— Ну да, конечно, из Киплинга!
В газетах появился мой портрет с подписью «Taffy».
Кончено. Отступления не было.
Так и осталось
Тэффи.
Балконную дверь только что выставили. Клочки бурой ваты и кусочки замазки валяются на полу. Лиза стоит на балконе, щурится на солнце и думает о Кате Потапович.
Вчера, за уроком географии, Катя рассказала ей о своем романе с кадетом Веселкиным. Катя целуется с Веселкиным, и еще у них что-то такое, о чем она в классе рассказать не может, а скажет потом, в воскресенье, после обеда, когда будет темно.
— А ты в кого влюблена? — спрашивает Катя.
— Я не могу тебе сказать этого сейчас, — ответила Лиза. — Я скажу тоже потом, в воскресенье.
Катя посмотрела на нее внимательно и крепко прижалась к ней.
Лиза схитрила. Но что же оставалось ей делать? Ведь не признаться же прямо, что у них в доме никаких мальчиков не бывает, и что ей и в голову не приходило влюбиться.
Это вышло бы очень неловко.
Может быть, сказать, что она тоже влюблена в кадета Веселкина? Но Катя знает, что она кадета никогда и в глаза не видала. Вот положение!
Но, с другой стороны, когда так много знаешь о человеке, как она о Веселкине, то ведь имеешь право влюбиться в него и без всякого личного знакомства. Разве это не так?
Легкий ветерок вздохнул свежестью только что растаявшего снега, пощекотал Лизу по щеке прядкой выбившихся из косы волос и весело покатил по балкону клубки бурой ваты.
Лиза лениво потянулась и пошла в комнату.
После балкона комната стала темной, душной и тихой.
Лиза подошла к зеркалу, посмотрела на свой круглый веснушчатый нос, белокурую косичку — крысиный хвостик и подумала с гордой радостью:
«Какая я красавица! Боже мой, какая я красавица! И через три года мне шестнадцать лет, и я смогу выйти замуж!»
Закинула руки за голову, как красавица на картине «Одалиска», повернулась, изогнулась, посмотрела, как болтается белокурая косичка, призадумалась и деловито пошла в спальню.
Там, у изголовья узкой железной кроватки, висел на голубой ленточке образок в золоченой ризке.
Лиза оглянулась, украдкой перекрестилась, отвязала ленточку, положила образок прямо на подушку и побежала снова к зеркалу.
Там, лукаво улыбаясь, перевязала ленточкой свою косичку и снова изогнулась.
Вид был тот же, что и прежде. Только теперь на конце крысиного хвостика болтался грязный, мятый голубой комочек.
— Красавица! — шептала Лиза. — Ты рада, что ты — красавица?
Сердцем красавица,
Как ветерок полей,
Кто ей поверит,
Но и обман.
Какие странные слова! Но это ничего. В романсах всегда так. Всегда странные слова. А может быть, не так? Может быть, надо:
Кто ей поверит,
Тот и обман.
Ну, да! Обман — значит, обманут.
Тот и обманут.
И вдруг мелькнула мысль:
— А не обманывает ли ее Катя? Может быть, у нее никакого романа и нет. Ведь уверяла же она в прошлом году, что в нее на даче влюбился какой-то Шура Золотивцев и даже бросился в воду. А потом шли они вместе из гимназии, видят — едет на извозчике какой-то маленький мальчик с нянькой и кланяется Кате.
— Это кто?
— Шура Золотивцев.
— Как? Тот самый, который из-за тебя в воду бросился?
— Ну да. Что же тут удивительного?
— Да ведь он же совсем маленький!
А Катя рассердилась.
— И вовсе он не маленький. Это он на извозчике такой маленький кажется. Ему же двенадцать лет, а старшему его брату — семнадцать. Вот тебе и маленький.
Лиза смутно чувствовала, что это — не аргумент, что старшему брату может быть и восемнадцать лет, а самому Шуре все-таки только двенадцать, а на вид восемь. Но высказать это она как-то не сумела, а только надулась, а на другой день, во время большой перемены, гуляла по коридору с Женей Андреевой.
Лиза снова повернулась к зеркалу, потянула косичку, заложила голубой бантик за ухо и стала приплясывать.
Послышались шаги.
Лиза остановилась и покраснела так сильно, что даже в ушах у нее зазвенело.
Вошел сутулый студент Егоров, товарищ брата.
— Здравствуйте! Что? Кокетничаете?
Он был вялый, серый, с тусклыми глазами и сальными, прядистыми волосами.
Лиза вся замерла от стыда и тихо пролепетала:
— Нет... я... завязала ленточку...
Он чуть-чуть улыбнулся.
— Что ж, это очень хорошо, это очень красиво.
Он приостановился, хотел сказать еще что-нибудь, успокоить ее, чтобы она не обижалась и не смущалась, да как-то не придумал, что, и только повторил:
— Это очень, очень красиво!
Потом повернулся и пошел в комнату брата, горбясь и кренделяя длинными, развихленными ногами.
Лиза закрыла лицо руками и тихо, счастливо засмеялась.
— Красиво!.. Он сказал — красиво!.. Я красивая! Я красивая! И он это сказал! Значит, он любит меня!
Она выбежала на балкон гордая, задыхающаяся от своего огромного счастья, и шептала весеннему солнцу:
— Я люблю его! Люблю студента Егорова, безумно люблю! Я завтра все расскажу Кате! Все! Все! Все!
И жалко и весело дрожал за ее плечами крысиный хвостик с голубой тряпочкой.
В пятницу, 14 января, ровно в восемь часов вечера гимназист восьмого класса Володя Базырев сделался донжуаном.
Произошло это совершенно просто и вполне неожиданно, как и многие великие события.
А именно так: стоял Володя перед зеркалом и маслил височные хохлы ирисовой помадой. Он собирался к Чепцовым. Колька Маслов, товарищ и единомышленник, сидел тут же и курил папиросу, пока что навыворот — не в себя, а из себя; но в сущности — не все ли равно, кто кем затягивается — папироса курильщиком, или курильщик папиросой, лишь бы было взаимное общение.
Намаслив хохлы по всем требованиям современной эстетики, Володя спросил у Кольки:
— Не правда ли, у меня сегодня довольно загадочные глаза?
И, прищурившись, прибавил:
— Я ведь, в сущности, донжуан.
Никто не пророк в своем отечестве, и, несмотря на всю очевидность Володиного признания, Колька фыркнул и спросил презрительно: