как ставка на нее лишних десяти рублей…
Перестал я смеяться только тогда, когда эта смешная лошадь пришла первой. Через несколько минут я увидел небольшую группу дураков, игравших на нее, которые отходили от кассы с горстями бумажек. Выдавали им около шестисот рублей.
— А они берут — эти вот… дураки, — надтреснуто шепнул я спутнику, — по шестисот…
— Берут, — уныло ответил он, — верная лошадь…
— А когда я хотел на нее ставить, — желчно спросил я, — что ты тогда изволил…
— Да разве на такую лошадь…
— А если вот за нее теперь такую сумму…
— Верная лошадь…
— Да… Вот что… Верная?! Знаешь что, голубчик, ты ко мне хотел завтра, кажется, зайти? Да? Хотел? Да?
— Ну хотел, предположим…
— Ну, так извини… Только уж меня дома не будет…
— Видишь ли, я, собственно…
— Может быть, ты через день хотел? Может, на будущей неделе? Может, через месяц? Все равно меня не будет… Прощай…
III
Я никогда больше не поеду на бега… Позволить брать с себя какие-то деньги, зависеть от лошади… Я даже не понимаю, как культурный человек может опуститься до того, чтобы сидеть и лихорадочно ждать, когда ему выдадут за десять рублей сто рублей лишних.
Хорошая книга любимого автора, серьезная пьеса или разговор с людьми, которых ценишь и уважаешь, вот что должно заполнять жизнь, отданную кропотливой умственной работе.
Только в четверг съезжу. Говорят, что выдачи будут большие и лошади есть верные. Надо же отыграть проигрыш.
Я был виноват только в том, что мне было двенадцать лет. Это обстоятельство, конечно, происходило не по моей вине, но терпеть приходилось жестоко.
В сущности говоря, я не мог никому мешать: наоборот, я всем, чем мог, старался загладить свое присутствие: бегал на пристань смотреть, не идет ли пароход, приносил записки, с радостью таскал забытую накидку, привязывал после катанья лодку, мыл ее, волочил до дачи весла и, без ожидания благодарности, исполнял тысячи зазорных для взрослого человека услуг всему веселому стаду дачников.
У меня были самые широкие общественные инстинкты. Если двое заговаривали о том, что сегодня хорошо ехать кататься на пароходных валах, я уже бежал справляться по расписанию, когда пройдет пароход из города; если заходил разговор о сборе ягод, я первый находил, что это самое лучшее, что можно придумать на сегодняшний день.
И все же со мной поступали незаслуженно. Когда все усаживались в лодку, собираясь переехать на ту сторону Волги, для меня почему-то не хватало места. В лесу для меня не могло не хватить места, но все внезапно пугались за меня, что я устану, и, несмотря на все мои уверения, эти опасения оставались непоколебимыми.
Самолюбие человека, который знает себе цену, не позволяло мне просить. Я делал вид, что прогулка сразу перестала мне нравиться, что у меня есть в запасе что-то более веселое, помогал оттолкнуть лодку, махал вдогонку фуражкой, а когда вечерняя Волга уже скрашивала лодку в серый цвет воды, я садился на берег и плакал.
Я казался себе в это время самым жалким, самым заброшенным человеком. Почему-то вспоминалась хозяйская собака, которую все часто били в впалые бока, и от этого сравнения становилось еще печальнее и больнее.
Разве можно понять двенадцатилетнего человека, которого незаслуженно и, главным образом, еще безнаказанно обидели?
* * *
Особенно было обидно, что уезжала или уходила со всеми Ксения Михайловна.
У ней была большая зеленая дача почти на самом берегу. К ней раз в неделю приезжал какой-то толстый человек с большими пакетами. Один раз даже я помог ему донести какой-то пакет с ягодами, увидев дырку, из которой они сыпались.
Как-то дома, за чаем, заговорили, что Ксения Михайловна с ним живет.
Я перестал разминать ложечкой сушку в стакане и решил вмешаться:
— Ничего не живет. Раз в неделю приезжает. Он в городе. а она на даче. Сами вы не знаете…
Все переглянулись, а мама сказала, что я еще чего-то не понимаю. Прекрасно я понимал: с ней жила кухарка, черный пес, с гладкой шерстью, и какая-то старуха в нижнем этаже… Все это я честно высказал вслух.
— Странно, — без большой педагогической нежности взглянул на меня брат, — двенадцать лет идиоту, а глуп… Деньги он ей дает.
— Деньги?.. Ага, — не желая показывать свою жизненную неопытность, заметил я, — так бы и сказал…
А через несколько минут, не желая уступить позиции, я все-таки спросил:
— А вот почему же, скажи, ты умный… Я, конечно, идиот, я не понимаю… Почему мама платит хозяину каждый месяц, а никто не говорит, что мы живем с ним…
На срочное предложение пойти и поиграть около балкона я ответил сдержанным подъемом плеч и не стал дожидаться ответа. После моего ухода разговор почему-то стал оживленнее.
С Ксенией Михайловной мама рекомендовала мне возиться меньше.
— Я и не вожусь… Она красивая очень… Здоровается со мной. Вот я и хожу туда.
— А ты поменьше бы ходил… Товарищей у тебя нет, что ли?..
Сама бы попробовала бы не ходить. Товарищ — это только для драки, а около Ксении Михайловны всегда было столько интересного и занятного…
* * *
Утром, часов с девяти, я долго ходил около ее дачи и только после шести-семи прогулок решался сесть на крыльцо и ждать, пока не выйдет сама Ксения Михайловна.
Выходила она к одиннадцати. В розовом или голубом капоте, и так от нее всегда хорошо пахло духами, что сразу становилось стыдно и за помятую гимназическую фуражонку, и за плохо замазанную чернилами дыру на левом сапоге.
— А, Сережа… Ты здесь уж… Ну, заходи сюда… Здравствуй…
— Здрасте, Ксения Михайловна…
— Иди, иди… Пил чай?
— Пил. Сегодня у нас ватрушка.
— А со мной не хочешь выпить?
— Н-нет… Спасибо, — робко посматривал я на приготовленный на террасе утренний завтрак с массой цинично-вкусных вещей. — не хочу…
— Ну, так посиди… Это что у тебя в руках — цветы?
— Да, так, ходил утром… В поле был…
— Ты мне, что ли, принес? Да?
— Да нет, я так… Собирал. В поле был. Утром сегодня…
— А я думала, мне…
Не понимала она, что ли… То ли у меня такой скрытный вид был…
— Если хотите… Я бы с удовольствием…
— Ну, давай, давай, Сережа… В вазу их сейчас поставим… Ну-ка, садись здесь и