бросил на стол толстую пачку писем.
— Это из ЦК, — сказал он. — Большевики вас раскусили.
Большевики писали, что только гнусные троцкисты, окопавшиеся в «Литературке», могли поднять руку на самое святое в жизни советского человека — на В. И. Ленина, святое имя, освещающее путь всему миру, И только сионистскими происками американского империализма можно объяснить факт самого появления на свет кощунственного рассказика, где великий вождь и учитель, за которого не задумываясь отдадут свои жизни эти большевики и коммунисты всего мира, можно объяснить появление этой мрази на страницах другой мрази, называемой «Литгазетой», Просим принять меры! — так заканчивались все письма трудящихся.
— Ну, что будем делать? — спросил я, совершенно угнетенный их праведным гневом.
— Будем снимать с работы, — устало сказал Тертерян. — Вот теперь уже допрыгались окончательно. Сколько раз я вас предупреждал…
— Дайте побороться, — сказал я. — Товарищ Ленин как-то не пришел мне на ум в тот момент.
— Врете, — сказал Тертерян. — Это мне он не пришел на ум, когда я пропускал этот вонючий рассказик. Мне и в голову не пришло, что вы так далеко зайдете.
Я пошел к себе, вызвал секретаршу и попросил разыскать в библиотеке сведения обо всех памятниках в СССР, где герой с протянутой рукой. Таких оказалось два типа: Ленину (во всех городах и весях) и Кирову (в Ленинграде), что тоже было плохо. У остальных руки были на месте: у пояса, у бедер, на груди, за спиной. У Венеры вообще рук не было. У Сталина на одном памятнике отозвали одну руку. Павлика Морозова я бы задушил вот этими руками. Но не о них шла речь. Других памятников на площадях и в скверах не ставили.
Я сел писать письма большевикам. Я написал, что только безумцы могут подумать, что парторганизация «Литгазеты» (я был беспартийный, но знал, как надо писать) могла проявить такую бестактность, чтобы опубликовать рассказ о Ленине, нашем вожде и учителе. И кроме того, писал я, памятники Ленину делают из гранита и мрамора, так что совершенно невозможно отнести их на себе домой и положить на диван, неужели такая простая мысль не могла прийти в голову людям, справедливо охраняющим чистоту ленинского учения от происков врагов мира, которых, конечно же, нет в редакции «Литературной газеты».
Стало быть, речь в рассказе шла о безвкусной гипсовой скульптурке, какие отравляют внешний вид наших замечательных городов. Поэтому, наряду с заботой о более добросовестном обслуживании советских людей некоторыми таксистами, был поставлен вопрос об эстетическом уровне убранства наших городов в части архитектурного и скульптурного их оформления. И не следовало уважающим себя коммунистам бросать тень на «Литературную газету» и на ее коллектив, помогающий партии бороться со всеми и всяческими недостатками, все еще иногда встречающимися в нашей жизни!
Я отнес проект письма Тертеряну. Он прочел, остался доволен и понес его Чаковскому. Чаковский прошелся по письму рукой мастера, убирая подтексты и ненужную и даже идиотскую иронию, сохраняя то выражение невинности и некоторой обиды за вверенный ему коллектив, которые были заложены в проекте письма большевикам. Письмо было размножено, подписано козлами отпущения (мной и Витей Веселовским) и послано в ЦК и по остальным адресам.
А мне стало так скучно и так страшно, что в следующий номер я вставил фразу, как никогда отвечавшую моим тогдашним настроениям: «Объявление. Вчера вечером потерял на углу Цветного бульвара и Садового кольца интерес к жизни».
Нас опять простили. Но с тех пор с нас требовали только позитивной сатиры. Знаете, что это такое? Это когда считают, что «цель сатиры в том, чтобы в крике «караул!» прослушивалось «ура!». Это когда «на похоронах Чингис-хана кто-то говорит: «Он был чуткий и отзывчивый». Это когда «в действительности все выглядит иначе, чем на самом деле».
И когда ты понимаешь, что сделал все, что мог, что ты дорос до своего потолка и у тебя нет ни сегодня, ни завтра, а только вчера, ты начинаешь задумываться об эмиграции.
И потом ты уезжаешь. И начинаешь жить вторую отпущенную тебе жизнь.
И вспоминаешь тех, с кем жил в первой жизни. С кем работал. Тtex, кто остался, И тех, кто делит с тобой горести и радости эмиграции. Ну, и хватит пока.
Владимир Владин
Еще о зарубах
Рассказ Михаила Успенского «Дурной глаз» был принят в «Клубе ДС» сразу безоговорочно и на ура, но так же сразу и безоговорочно был зарублен абсолютно всеми членами редколлегии. Вы думаете, члены редколлегии не пришли от рассказа в восторг? Ничего подобного! Как говорил один наш знакомый учитель литературы, «не отнюдь!».
Все ощутили блеск рассказа, но… Никто не хотел стать безработным. И возникли знаменитые так называемые неконтролируемые ассоциации.
Кого мы видели в то время почти каждый день по телевизору? Конечно же, «дорогого Леонида Ильича Брежнева».
А теперь перечитайте последние строки рассказа — и вы поймете, что такое неконтролируемые ассоциации.
Думается, сам автор не имел в виду «дорогого» генсека.
Михаил Успенский
Дурной глаз
Одна женщина в роддоме № 4 взяла и родила мальчика, Николая Афанасьевича Пермякова. Нетрудно догадаться, что эта женщина была его мама. Когда Николая Афанасьевича, тогда еще просто существо, принесли первый раз кормить, существо раскрыло глаза и посмотрело на свою мамку так, что у нее враз пропало молоко в грудях. Одна старая женщина из подсобного медицинского персонала объяснила всем желающим, что у ребенка дурной глаз.
— Глазик у ребенка дурной, — говорила она.
А на вид — глазик как глазик. И второй такой же. Хоть и говорят в народе «дурной глаз», а попробуй определи, левый дурной или правый дурной.
Покуда маму Пермякову не выписали, все в роддоме шло через пень-колоду. То батареи прорвет, то еще что-нибудь. А