Настя благодарно посмотрела на свою старшую подругу.
— Вам не стоит более беспокоиться обо мне, — заявила она твердо. — Я уже знаю, как мне поступить.
— Опять? — с тревогой спросила Александра Федоровна, но Настя лишь загадочно улыбнулась…
Это был последний спектакль в сезоне. Анастасия чудно провела два акта, и публика не единожды бисировала, не дожидаясь окончания сцены. Время от времени она встречалась с Каховской взглядом, и тогда взор актрисы как бы говорил: потерпите еще немного, сейчас я вам покажу, на что я способна…
Для нее в зале, кроме Александры Федоровны и еще двух зрителей, князя Гундорова и Дмитрия Нератова, словно никого более не существовало. Для них, собственно, она и играла, и три пары глаз неотрывно смотрели на нее. С каждым из обладателей этих глаз Моина-Настя спорила и разговаривала от лица создаваемого ею на сцене образа. «Небо голубое, вода мокрая и всяк сверчок знай свой шесток? Такова данность, и ей надлежит покориться? — вдохновенным языком сценического действа говорила она Каховской, отвечая на ее тревожный взгляд. — Нет уж»!
«А ты, мерзкий старик, мышиный жеребчик, думаешь, так и будешь раз за разом ломать и калечить молодые жизни? А не напомнить ли тебе, что Курносая уже поджидает тебя за ближайшим поворотом»? — сумела она сказать князю Гундорову, после чего с его лица тотчас сползла слащавая улыбка.
Что касается обладателя третьей пары глаз, пытающегося смотреть на сцену холодно и безучастно, что ж, ему она скажет все просто, без обиняков, и не как Моина, а как Анастасия Павловна Аникеева.
— Сейчас моя героиня умрет, — неотрывно глядя в глаза Нератова, громко произнесла Настя. — Она уже умирала на этой сцене множество раз, и я умирала вместе с ней. Умирала от любви и из-за любви. Больше я не хочу умирать. И вам, — она протянула руку в сторону кресла, в коем, развалившись, сидел князь Гундоров, — больше этого от меня не дождаться…
Лица в зале невольно повернулись в сторону князя, и тот, пунцовея от сотен взглядов, заерзал в своем кресле.
— Настя, что ты делаешь! — зашипел в ее сторону Плавильщиков, страшно вращая глазами. — Немедленно, немедленно…
Анастасия оглянулась. За кулисами актеры хора и массовки молча наблюдали за происходящим. Меж ними, делая страшные глаза, беззвучно, как рыба, открывал рот держатель театра Медокс.
— Я прошу прощения у почтенной публики за срыв сегодняшнего спектакля, — обратилась Настя уже в зал. — И хочу проститься с вами…
По залу пробежал гул удивления, но она остановила его одним движением руки.
— Я покидаю сцену, потому что не хочу больше умирать на ней. Даже из-за любви. Именно ради нее я хочу жить!
В разных концах зала раздались два хлопка. На них зашикали, но двое продолжали рукоплескать и закончили, когда сами посчитали нужным. Потом они посмотрели друг на друга. Это были Александра Каховская и Вронский.
— Некоторые из вас думают, — Настя снова посмотрела в глаза Дмитрия Нератова, — что актриса на сцене является актрисой и в жизни. И такой нельзя верить, а ее боль и страдания есть лишь простое лицедейство, направленное на публику. Актерам-де вообще нельзя верить, ибо все у них — игра! Балаган! Ведь даже не каждый из вас, ценителей театрального искусства, — обратилась она снова в зал, — готов подать актеру руку. А что же говорить об остальных… Как же: шут, лицедей, низкое сословие. Но и у нас есть душа, и есть сердце. И чувствуем мы, и мучаемся, поверьте, не меньше вашего!
Теперь уже раздались хлопки из-за кулис, где столпилась едва ли не вся актерская братия театра.
— Я ухожу без сожаления, — продолжила Настя. — Мне нужно было сделать выбор, и я сделала его. Теперь никто не сможет упрекнуть меня в лицемерии и лжи. Прощайте, господа.
Настя оглядела безмолвный зал и глубоко поклонилась. И зал взорвался рукоплесканиями. На сцену полетели цветы, кошельки и даже мужские шляпы. Публика неистовствовала и находилась в чрезвычайной ажитации[5]. С кресел второго ряда поднялся молодой высокий мужчина и, не спрашивая разрешения и не извиняясь, стал решительно пробираться к выходу.
За кулисами раскрасневшуюся Настю, с блестящими черными глазами, подсвеченными изнутри знакомыми уже многим голубоватыми отблесками, обступили актеры.
— Это правда? Ты действительно уходишь из театра? — растерянно спросил Настю Плавильщиков.
— Ухожу! — с веселым отчаянием ответила Настя и посмотрела на высокого молодого человека, направлявшегося прямо к ней через толпу актеров.
— Здравствуй, — подойдя к ней, сказал он.
— Здравствуй, — ответила она.
— Пойдем? — протянул он ей свою руку.
Настя посмотрела ему в глаза, перевела взор на окружающих ее людей и глубоко вздохнула. Запах кулис… Она вдыхает его в последний раз, чтобы навсегда унести с собой. Как воспоминание о частичке счастья, предшествующей тому огромному счастью, что ожидало ее впереди.
— Прощайте, — громко сказала она и приняла протянутую ей руку.
Сию сцену наблюдали еще двое, дама годов около тридцати, черноволосая и черноглазая, с чуть грубоватыми чертами лица и открытым ясным взглядом темных глаз и молодой человек лет немного за тридцать, красавец и известный в городе ловелас. Когда влюбленная пара скрылась, Вронский, в полупоклоне обратился к Каховской:
— Позвольте представиться, мадам, гвардии отставной штаб-ротмистр Константин Львович Вронский.
Александра Федоровна бросила на него испепеляющий взор и ничего не ответила.
Верно, будь на месте Вронского кто-либо другой, то этот другой, скорее всего, стушевался бы и удалился прочь. Но Константин Львович лишь едва заметно побледнел, однако через миг как ни в чем не бывало произнес:
— Мне тоже очень приятно.
И очень душевно соврал:
— Анастасия Павловна много рассказывала о вас.
Каховская подняла бровь.
— Анастасия? Рассказывала?
— Да, — подтвердил Вронский, честно глядя ей в глаза. — Я сам об этом ее просил.
— Зачем?
Это был один из самых нелюбимых вопросов, правда, задаваемый ему крайне редко. Ну разве можно ответить на него однозначно?
«Нам необходимо встретиться тет-а-тет», — говорил Вронский даме и иногда слышал в ответ кокетливое:
«Зачем»?
На такой вопрос существовал лишь один достойный ему ответ: «Затем». Но сей ответ даму, конечно, не устроил бы, и потому Константину Львовичу приходилось произносить длинные фразы о необходимости выговориться и рассказать о своих чувствах, чего, конечно, невозможно произвести на людях, а стало быть, надо ехать к нему на квартиру, где уж точно никто не помешает, и у него будет возможность излить всю свою преогромнейшую к ней симпатию. В голове уже существовал другой план: излить не перед ней, а в нее, и вертелся другой ответ: дескать, дура ты, нешто не понимаешь, что я тебя хочу, и ты либо идешь со мной, либо катишься — ко всем чертям.