нечто само собой разумеющееся, что был принят с большим радушием и на ночь помещен в комнатке, которая, по всей видимости, в более благополучные времена служила чем-то вроде кабинета.
– Ну что я могу вам сказать… – задумчиво произнесла миссис Хейл. – В такой буран Итан, конечно, обязан был вас пригласить переночевать – у него другого выхода не было. Но ему это недешево далось. Я так думаю, что вы единственный посторонний человек, которого он впустил к себе в дом за последние двадцать лет. Он ведь страх какой гордый – старых друзей своих и то на порог не пускал. Да теперь, пожалуй, никто к ним уже и не ходит – я вот только да еще доктор…
– Вы там и сейчас бываете, миссис Хейл? – поинтересовался я.
– Раньше-то бывала частенько, то одна, то с мужем – я тогда как раз замуж вышла, вскоре после того, как эта беда стряслась. Ходила я, ходила, пока не поняла, что от этих приходов им только хуже. А потом, как водится, то одно, то другое… да тут еще свое горе накатило… Но я к ним раза два в год все же наведываюсь. На Новый год обязательно, и разочек летом. Только всегда стараюсь подгадать в такой день, когда Итана дома нет. На женщин и то тяжело смотреть, как они там сидят целый день в четырех стенах, но как сам он войдет да оглянется на все это убожество, у него такое лицо делается – ну прямо убивает меня его лицо. Я ведь помню, какой он был в молодости, когда еще мать его жива была, до всех этих несчастий.
Старая миссис Варнум к этому времени, отужинав, пошла спать, и мы с ее дочерью остались вдвоем в их чинной, старомодной «зале». Миссис Хейл глядела на меня в нерешительности, как бы пытаясь определить, насколько много мне известно и может ли она со спокойной совестью продолжать разговор; и я догадался, что до сих пор она хранила молчание только потому, что все эти годы ждала, пока кто-нибудь еще своими глазами увидит то, о чем знала она одна.
Я выждал, пока ее доверие ко мне окончательно наберет силу, и осторожно сказал:
– Да, невесело на них троих смотреть.
На ее лбу тотчас же собрались скорбные морщинки.
– Это с самого начала был какой-то ужас. Их тогда перенесли к нам в дом, и Мэтти уложили вот в этой самой комнате. Мы ведь с ней были приятельницы, я ее даже пригласила быть у меня весной подружкой на свадьбе… Ну и вот, как только она немножко опомнилась, я к ней села и просидела всю ночь. Ей давали что-то успокоительное, чтобы она не металась, и она так и лежала в полузабытьи до самого утра, а поутру вдруг пришла в сознание, взглянула на меня своими черными глазищами и говорит… Ох, и зачем только я вам все это рассказываю! – воскликнула миссис Хейл и расплакалась.
Она сняла очки, протерла их и дрожащими руками надела снова.
– На другой день прошел слух, что Зена Фром отправила Мэтти домой без всякого предупреждения, потому что наняла работницу, и уж как они с Итаном очутились в тот вечер на горе, никто не мог взять в толк: им не на санках надо было кататься, а торопиться к поезду… Говорили всякое, а вот что сама Зена думала, я как тогда не знала, так и по сей час не знаю. У Зены не узнаешь, что она думает. Но одно надо сказать: чуть только она прослышала о беде, сразу собралась и приехала. Итана на другой день перенесли в дом пастора, так она там находилась при нем безотлучно. А потом, когда доктора разрешили, послала за Мэтти и взяла ее обратно на ферму.
– Так она и осталась у них… навсегда?
– Пришлось остаться – больше-то деться некуда было, – отвечала со вздохом миссис Хейл; и сердце у меня сжалось при мысли о тяжких лишениях, выпадающих на долю бедняков. – Да, так она там и осталась, – продолжала миссис Хейл, – и все это время Зена, как могла, ходила за ней, да и за Итаном тоже. Чудеса да и только – раньше-то сама вечно хворала, а тут вдруг, как нужда заставила, точно переродилась. Лечиться, конечно, она так и не бросила и прибаливать тоже прибаливала, но, видно, бог ей силы послал – сами посудите: двадцать с лишним лет она их обоих обслуживает, а до того, как с ними стряслась эта беда, она и себя не могла как следует обслужить.
С минуту миссис Хейл помолчала; молчал и я, мысленно представляя себе, как это все происходило на самом деле.
– Кошмарная у них жизнь, – пробормотал я наконец.
– Тяжело, что и говорить. И характер у них у всех нелегкий. У Мэтти-то раньше был золотой характер – такая была добрая, такая милая. Но столько, сколько ей пришлось перенести, – тут кто хочешь ожесточится, и пусть люди что угодно говорят, а я лично ее не обвиняю. Другое дело Зена, та всегда была с причудами. Правда, надо ей отдать справедливость – с Мэтти она как-то приспособилась ладить: я бы не поверила, если б сама не видела. Но иногда на них обеих будто находит что-то: как сцепятся, как пойдут друг дружку честить… А если еще при Итане, так на него просто смотреть невозможно – сердце на части разрывается. Я когда вижу его лицо, всегда думаю, что ему тяжелее всех достается. Зена, во всяком случае, так не мучается, да у нее и времени нету… Жалко, конечно, – добавила она со вздохом, – что они все сидят, как в тюрьме, в этой несчастной кухне. Летом-то, в погожие дни, Мэтти переносят в залу, а то, бывает, и на улицу вынесут – все легче… Но зимой, конечно, не станешь еще одну комнату отапливать, если в доме копейки лишней нет, как у Фромов.
Миссис Хейл глубоко вздохнула, словно память ее наконец-то освободилась от непосильного груза, который несла столько лет, и добавить ей было уже нечего. Но какая-то мысль, видимо, все еще тяготила ее, и я вдруг прочел у нее на лице, что она решилась сказать мне все.
Она снова сняла очки, положила их на расшитую бисером салфеточку, наклонилась ко мне через стол и, понизив голос, закончила:
– Я помню, был один день – примерно неделю спустя, – когда все решили, что Мэтти не выживет. И я лично считаю, что это было бы лучше. Я даже нашему пастору прямо так и сказала, так он на меня руками замахал. Только он при ней не был в то утро,