Мы оба молчим. Дядюшка уставился невидящим взором прямо перед собой, он выглядит усталым и раздосадованным.
– У меня неприятности, – говорит он мне минут через десять, как бы отвечая на мой незаданный вопрос… – Поговори со мною, девочка, развлеки старика.
– Дядя… я хотела вас спросить, откуда вы знаете всех этих людей? Ну. Можи и других…
– Потому что уже лет пятнадцать или двадцать я бываю повсюду, а журналисты знакомятся легко; в Париже связи завязываются быстро…
– Я хотела вас также спросить – но если вы сочтёте мой вопрос нескромным, можете отвечать, что хотите, – чем вы обычно занимаетесь… в общем, есть ли у вас какая-то профессия, вот! Мне интересно было бы это знать.
– Есть ли у меня профессия? Увы, да! Это именно я «делаю» внешнюю политику в «Ревю дипломатик».
– В «Ревю дипломатик»… Но это так же занудливо, как и всё прочее! Я хочу сказать (ничего себе ляпнула! Я чувствую, что заливаюсь краской), я хочу сказать, что это очень серьёзные статьи…
– Не пытайтесь ничего подправить! Не подлаживайтесь! Вы не могли бы мне больше польстить; эти искупительные слова зачтутся вам. Всю мою жизнь ваша тётушка Вильгельмина, да и многие другие, смотрели на меня, как на достойного презрения типа, который только и знает, что развлекаться и развлекать других. Целых десять лет я мшу за себя, нагоняя тоску на своих современников. И при этом прибегаю к тому способу, который они предпочитают, опираюсь на документы, действую по шаблону, я пессимист и нытик!.. Я расплачиваюсь за свою вину, Клодина, я вырастаю в собственных глазах, я написал двадцать четыре статьи, две дюжины статей по поводу Эмской депеши,[10] а сейчас вот уже полгода как три раза в неделю я проявляю интерес к русской политике в Манчжурии, таким-то образом и добываю полезную звонкую монету.
– Это фантастично! Я просто поражена!
– А почему я вам всё это рассказываю, тут дело совсем другое. Я убеждён, что под вашей безумной амбицией казаться взрослой особой, которую никто не смеет поучать, в вас скрыта душа восторженной и пылкой одинокой девочки. Вы сами видели, могу ли я излить душу этому жалкому мальчугану Марселю, а ведь во мне накопилось столько нерастраченных отцовских чувств. Вот почему ваш дядюшка так разговорился.
До чего он милый! У меня слёзы подступают к глазам. Музыка, какое-то взвинченное состояние… и ещё что-то непонятное. Именно такого отца, как он, мне недостаёт. О, я не хочу сказать ничего плохого о своём отце; не его вина, что он такой особенный… Но этого отца я бы обожала! И несмотря на то, что мне всегда так трудно бывает дать другим увидеть то доброе, что живёт во мне, я всё же отваживаюсь сказать:
– Знаете, возможно, я окажусь довольно сносным отводным каналом…
– Я в этом нисколько не сомневаюсь, нисколько не сомневаюсь. (Две большие руки обнимают меня за плечи, и он смеётся, чтобы скрыть свою растроганность.) Я хотел бы, чтобы у вас были какие-то огорчения, чтобы вы могли прийти ко мне и рассказать о них…
Я сижу всё так же привалившись к его плечу, шины поскрипывают на скверной мостовой, тянущейся вдоль набережных, и колокольчик навевает всякие романтические грёзы о почтовой карете, движущейся сквозь ночную тьму.
– Клодина, чем вы занимались в Монтиньи в это время?
Я вздрагиваю: я совсем забыла о Монтиньи.
– В это время… Мадемуазель хлопала в ладоши, призывая возобновить вечерние занятия. Целых полтора часа, до шести, мы портили зрение, читая свои уроки в сумерках, или, ещё хуже того, при свете двух слишком высоко подвешенных керосиновых ламп. Анаис жевала графит, мел или сосновую веточку, а Люс, ласкаясь как котёнок, выпрашивала у меня мятные, чересчур пряные леденцы… В классе стоял запах влажной пыли от подметавшегося в четыре часа пола, чернил и немытых девочек…
– Немытых девочек? Вот чертовщина! Эта водобоязнь, кроме вас, не имела других исключений?..
– Да нет, конечно; и Анаис, и Люс всегда казались мне довольно чистоплотными; но вот остальные, я их хуже знала, и, чёрт побери, гладко причёсанные волосы, хорошо натянутые чулки и белые блузки – знаете, порой это ни о чем не говорит!
– Бог мой, ещё бы мне не знать! Я, к несчастью, не могу вам рассказать, насколько хорошо я всё это знаю.
– По большей части остальные ученицы не придерживались моих представлений о том, что грязно и что чисто. К примеру, взять хотя бы Селени Нофели!
– Ну что же! Посмотрим, что делала Селени Нофели!
– Ну так вот, Селени Нофели, четырнадцатилетняя долговязая девчонка, в полчетвёртого, за полчаса до конца занятий, вскакивала с места и громко заявляла с серьёзным, убеждённым видом: «Пожалуйста, Мадемуазель, разрешите мне уйти, я должна сосать грудь у своей сестры».
– Помилуй Бог! Сосать грудь у сестры?
– Да, представьте себе, у её замужней сестры, которая уже отняла ребёнка от груди, было слишком много молока, и у неё от этого болели груди. Поэтому два раза в день Селени, чтобы облегчить эту боль, сосала её грудь. Она утверждала, что выплёвывает молоко, но всё равно не могла, помимо своей воли, не глотать его. Ну и наши дурочки относились к этой «грудняшке» с завистливым уважением. А когда я впервые услышала, как она про это рассказывает, я даже не смогла съесть свой завтрак. А на вас что, это совсем не производит впечатления?
– Прекратите, Бога ради, иначе я и в самом деле подумаю, что на меня это производит впечатление. Вы раздвигаете передо мной странные горизонты состояния учебных заведений Френуа, Клодина!
– А Элоиза Басселин однажды вечером видит, как моя сводная сестра Клер моет ноги! «Ты что, – говорит она ей, – сошла с ума? Сегодня же не суббота, чтобы намывать ноги!» – «Но, – отвечает ей Клер, – я их мою каждый вечер». Тут Элоиза Басселин пожимает плечами и бросает ей уходя: «Дорогая моя, в твои шестнадцать лет у тебя уже появились смешные причуды старой девы!»
– Боже праведный!
– О, я бы могла вам рассказать ещё много других историй, но приличия не позволяют.
– Ба, старому-то дядюшке!
– Нет, я всё же не хочу… Да, кстати, моя сводная сестра выходит замуж.
– Любительница мыть ноги? В семнадцать лет? Да она свихнулась!
– Это почему же? – встаю я на дыбы. – В семнадцать лет ты не какая-нибудь глупая девчонка! Я тоже прекрасно могла бы выйти замуж!
– И за кого же?
Застигнутая врасплох, я начинаю хохотать.
– А это уж совсем другое дело. Мой избранник заставляет себя ждать. Пока что вроде бы никто не спешит. Моя красота не произвела ещё достаточного шума в мире.
Дядя Рено вздыхает, откидываясь на спинку сиденья.
– Увы! Вы недостаточно уродливы, чтобы засидеться. Найдётся какой-нибудь господин, влюбится в эту гибкую фигурку, в таинственный свет этих удлинённых глаз… и не станет у меня племянницы, и в этом будет ваша большая вина.