Так проходила ночь. С досады Казанова принялся рассказывать им историю Рожера в «Ариосто», и как Анжелика исчезла с помощью волшебного перстня, доверчиво отданного ей влюбленным рыцарем.
Наконец, ночи остался какой-нибудь час… Тогда он дал волю своему гневу. Обращаясь к одной Анжеле, он осыпал упреками гордое чудовище, говоря, что ей не удалось бы продержать его пять часов в жестоком отчаянии, не будь они в полной темноте. Он не жалел страстных проклятий, он клялся ей, что вся его любовь превратилась в ненависть, и кончил тем, что посоветовал ей остерегаться его, так как он убьет ее, лишь только увидит.
Вместе с ночным мраком прекратилось и его красноречие. При первых проблесках рассвета, заслышав железный звук большого ключа в замке, означавший, что синьора Орио отперла двери, намереваясь идти к ранней обедне, Казанова схватил плащ и шляпу и собрался бежать.
Каково же было его удивление, когда, скользнув взглядом по молодым девушкам, он увидел, что их глаза полны слез. Пристыженный, огорченный, Казанова на секунду почувствовал, что готов убить себя… Он снова сел и, терзаясь своей грубостью, жестоко упрекал себя, что довел до слез этих прелестных девушек.
Он убежал, не сказав больше ни слова, и полный стыда и досады одновременно, бросился в постель, чтобы так и не уснуть.
* * *
Прошло два месяца, во время которых Казанова был в Падуе и там выдержал экзамен на доктора богословия.
Возвратившись в Венецию, он почти помимо воли отправился к синьоре Орио. Там он застал только Нанетту и Мартон, но когда он прощался, Нанетта передала ему тайком письмо, в котором была записка от Анжелы.
«Если вы решитесь, — писала она, — провести у нас еще одну ночь, вам не придется раскаиваться, потому что я люблю вас и хочу из ваших уст услыхать, продолжали ли бы вы меня любить, если бы я согласилась помочь вам стать презренным человеком…»
В сопровождавшем записку письме Нанетты, та просила его, «если он еще любит Анжелу — рискнуть еще на одну ночь».
Пылая жаждой мести, он принял приглашение и отправился к милым дамам в первый же праздничный день, захватив с собой две бутылки кипрского вина и копченый язык. Но застал только двух сестер. Они уверили его, что Анжела утром в церкви сказала им, что непременно придет к ужину.
Но настал и час ужина, а Анжелы не было. С досады Казанова остался ужинать с сестрицами, казавшимися ему более податливыми, чем Анжела. Они накрыли три прибора, а кипрское вино, к которому они не привыкли, придало им очаровательную веселость.
— Допустите, — сказал он им, — что у меня к вам нежность брата, и разделите ее так, как если бы вы были моими сестричками. Дадим друг другу залог братской любви, в сердечной невинности, и поклянемся друг другу в вечной верности.
За первым поцелуем братской нежности последовали другие, и притом, такие, что он почувствовал себя безумно влюбленным в этих прелестных девушек, причем не в одну из них, а в обеих сразу.
Когда обе они непринужденно поднялись из-за стола, он представил себе, чего он сможет от них добиться за долгую ночь, что им предстояло провести вместе, и соображал, на что ему удастся заставить их согласиться…
Когда они очутились в комнате сестры, они принялись говорить об Анжеле, как будто ничего особенного не произошло, и Мартон наивно призналась ему, что несмотря на поступок Анжелы, она вполне уверена в ее любви к нему.
— Когда Анжела у нас ночует, — прибавила Мартон, как доказательство своих слов, — она всегда нежно целует меня и называет «своим миленьким аббатом»…
…Час или два спустя, если бы вошла Анжела, она увидела бы своего аббата в небрежной позе между двух сестриц, ласкающим то одну, то другую… Образ Анжелы побледнел и стерся перед этой восхитительной действительностью. И Казанова, добивавшийся одной, получил двух… Он любил то одну больше, то другую, и сам не мог бы сказать, чьих уст поцелуи были ему слаще…
Уже на рассвете, почувствовав приятный голод от волнения и любовных ласк, они со смехом и шутками принялись снова ужинать остатками от ужина.
Если бы Казанову спросили, которую из двух он предпочитал, он затруднился бы ответом, так как предпочитал поочередно то ту, то другую. Но когда они услыхали, что синьора Орио уходит к ранней обедне и поняли, что пора расстаться, последнюю он поцеловал Нанетту, как будто бы бессознательно он предпочитал ее и как будто бы хотел на ней сосредоточить красноречие своих сожалений по поводу разлуки.
В карете, которая катится по направлению к Римини, Казанова наедине с Беллино, и решил во что бы то ни стало, добиться разрешения этой волнующей его загадки. С тех пор, как он познакомился с этой необыкновенной семьей, его соседями по комнате, он чувствовал потребность дознаться истины. Дон Санчо Пинчио говорил ему про первую актрису, а он видел мальчика, изумительной красоты, которому могло быть самое большое семнадцать лет.
Странное семейство: он припоминал все подробности — ленивая мать, единственным занятием которой было поедание в огромном количестве сладостей; две дочери, Марина и Чечилиа, обе жрицы Терпсихоры, и два брата — младший Петроний, продолжавший серию трансформаций и замещавший первую певицу, и старший, Беллино, чья красота затмевала все кругом, тот самый Беллино, с которым он теперь ехал к задумчивому Римини, Беллино, бывший может быть мужчиной, а может быть и женщиной, и о котором он еще ничего не знал.
Проникая через окошко почтовой кареты, лунный свет озарял лицо Беллино, в то время, как Казанова раздумывал все об этом же беспокоившем его существе. Он вспоминал все случаи, когда он видел его — первое видение было так лучезарно, что он был совершенно ослеплен.
Это было вечером, за ужином у дон Санчо; ужин с трюфелями, всевозможными ракушками, лучшей рыбой Атлантики и вином Педро Хименес, за которым Беллино, одетый женщиной, так затмил красоту своих сестер, что они смотрели на него с досадой.
В этот вечер Казанова почувствовал, что Беллино не может быть тем, за что его выдавали — кастратом — и что эта редкостная и таинственная красота не может не принадлежать женщине. Он видел танцы Беллино, а после этого лукулловского пиршества слушал его пение.
Он вечно будет помнить этот пленительный нервный голос, витавший над золотой посудой, над наполовину осушенными кубками, над увядшими цветами. Никогда никакой другой голос не казался ему таким нежным и томным, ни голос маленькой Лючии, распевавшей в Пазеане; ни голос Нанетты в Венеции. Все укрепляло в нем уверенность, что Беллино принадлежит к тому полу, к какому ему хотелось.