К девяти часам большинство из нас уже готово отойти ко сну, Нессим занят: на улице, в темноте отдает последние инструкции грузчикам и заводит на три часа старый ржавый будильник. Один Каподистриа не выказывает никакого расположения ко сну. Он сидит, как будто погруженный в размышления, потягивает вино и курит манильскую сигару. Мы немного говорим о пустяках, и потом он неожиданно пускается в критику третьего тома Персуордена, недавно появившегося в магазинах. «Больше всего удивляет, — говорит Каподистриа, — что он преподносит целый ряд духовных проблем так, будто они не более чем тривиальность, и иллюстрирует их собственного изготовления персонажами. Я размышлял над образом Парра, сластолюбца. Он очень похож на меня. Его апология сластолюбивой жизни восхитительна — например, когда он говорит, что люди видят в нас только презренный болезненный интерес к бабенкам, который определяет все наши движения, но полностью игнорируют страсть к прекрасному, лежащую в основе его. Быть настолько потрясенным каким-нибудь лицом, что хочется пожрать его, черту за чертой. Даже занятия любовью с телом, присоединенным к нему снизу, не приносит исцеления и отдыха. Что же делать с людьми, подобными мне?» Он вздыхает и внезапно начинает говорить об Александрии былых времен. Он говорит с новой покорностью и мягкостью об этих далеких днях, в которых видит себя, живущего так тихо, без малейших усилий, как свойственно только молодым людям. «Я никогда не мог до конца понять своего отца. Его взгляд на вещи был едким, саркастическим, и все же, может быть, под его иронией скрывался уязвленный дух. Нельзя назвать ординарным человека, способного давать такие точные характеристики, что они привлекали внимание и остались в памяти многих. Как-то говоря о браке, он сказал: «Женитьба легализирует безнадежность», а также: «Каждый поцелуй — завоевание отвращения». Меня поразило, что в жизни он видел логику, но вмешалось сумасшествие, и у меня в памяти осталось только несколько эпизодов, да высказываний. Мне бы хотелось оставить после себя так же много».
Я лежу бодрствуя на узкой деревянной койке и некоторое время обдумываю все, что он мне сказал: все теперь утонуло в темноте и тишине, кроме тихого голоса Нессима на балконе, — он что-то быстро говорит грузчикам. Я не улавливаю слов. Каподистриа некоторое время сидит в темноте, докуривая сигару, а затем тяжело взбирается на койку около окна. Остальные уже спят, если судить по тяжелому дыханию Ралли. Страх у меня опять уступил место покорности; и сейчас, засыпая, я думаю о Жюстине, всего мгновение, пока память о ней не соскальзывает в сон, населенный теперь лишь отдельными сонными голосами и плещущимися вздыхающими водами великого озера.
Еще очень темно, когда я просыпаюсь оттого, что Нессим слегка трясет меня за плечо. Будильник прозвенел. Но комната полна зевающих потягивающихся фигур. Все выбираются из своих постелей. Грузчики спали на балконе, свернувшись калачиком, как овчарки. Сейчас они заняты тем, что зажигают керосиновые лампы, неземной свет которых должен осветить наш завтрак, состоящий из кофе и сандвичей. Я спускаюсь вниз на первый этаж и умываюсь ледяной озерной водой. Кругом полная темнота. Порывы ветра заставляют трепетать маленькую хижину, поставленную на хрупких деревянных сваях прямо над водой.
Каждому из нас выдается по ялику и оруженосцу. «С тобой пойдет Фарадж, — говорит Нессим. — Он самый опытный и надежный из всех». Я благодарю его. Черное варварское лицо под запачканным белым тюрбаном, неулыбающееся, бесцветное. Он берет мое снаряжение и молча поворачивается к темному ялику. Шепотом попрощавшись, я залезаю внутрь и усаживаюсь. Легко покачивая шестом, Фарадж выводит ялик в канал, и неожиданно оказывается, что мы прорезаем самое сердце черного бриллианта. Вода полна звезд; внизу лежит Орион; Капелла испускает сверкающее сияние. Уже достаточно долго мы пробираемся по этому звездному полу в полной тишине, если не считать чавканье шеста, задевающего илистое дно. Потом мы резко поворачиваем в более широкую протоку и слышим, как вереница мелких волн постукивает по носу нашего судна, и в это время ветер приносит с невидимого моря вкус соли.
Первые признаки наступающего рассвета носятся в воздухе. Теперь подступы к открытой воде спереди дрожат от тончайшей гравировки островов. И со всех сторон теперь доносится насыщенный сдвоенный крик уток и чаек. Фарадж что-то бормочет и поворачивает ялик к ближайшему острову. Мои вытянутые в темноту руки хватаются за ледяной ободок ближайшей бочки, в которую я с трудом забираюсь. Стрельбищный вал состоит всего лишь из ряда деревянных бочек, связанных вместе и украшенных гирляндами длинных камышей, чтобы сделать их незаметными. Грузчик сохраняет ялик в неподвижности, пока я освобождаю его от своей поклажи. Теперь остается только сидеть и ждать рассвета.
Становится очень холодно, и даже мое тяжелое пальто не спасает меня от озноба. Я сказал Фараджу, что сам понесу свои вещи, потому что не хочу, чтобы он держал запасное ружье и патроны, сидя в соседней бочке. Должен признаться, что, делая так, я испытывал чувство стыда, но это в конце концов помогло мне успокоить нервы. Он безучастно кивает и отходит на ялике к соседнему островку камышей и маскируется, становясь похожим на пугало. Теперь мы ждем, обратив взоры к дальним оконечностям озера — кажется, что ждем века.
Внезапно в конце большого протока мой обостренный взгляд замечает едва заметную, но отчетливую дрожь, в то время как желтая, как масло, полоска утолщается до размеров луча и медленно падает сквозь темные массы облаков на восток. Журчание и суета окружающих нас невидимых птичьих колоний усиливается. Тихо, болезненно, как через полуоткрытую дверь, рассвет приходит к нам, отбрасывая вспять темноту. Еще минута — и нежные калужницы открывают свои бутоны, словно за миг до этого спустившись с небес, — чтобы, испещрив горизонт, наконец дать глазу и уму возможность ориентироваться в пространстве. Фарадж громко зевает и чешется. Теперь розовые марены и теплота горят золотом. Облака зеленеют и желтеют. Озеро начинает стряхивать сон. Я вижу, как темный силуэт чирка пересекает горизонт с запада на восток. «Пора», — шепчет Фарадж; но минутная стрелка моих часов показывает, что у нас есть еще пять минут. У меня такое ощущение, что мои кости отмочены в темноте. Я чувствую, как тревога и инерция стремятся овладеть моим сонным сознанием. Согласно договоренности стрельба не должна начинаться до 4.30. Я медленно заряжаю ружье и кладу патронташ на соседнюю бочку, чтобы до него легко можно было дотянуться. «Пора», — говорит Фарадж, уже более настойчиво. Неподалеку раздается мягкий, без всплеска звук посадки на воду и шебуршенье прячущихся птиц. Я собираюсь что-то сказать, но первый залп доносится с юга — как отдаленный стук крикетных шаров.