– Софья, – шагнул ближе, – дурного не думай, не бойся меня.
– Чего мне бояться? Я на своей земле, – едва не шептала, хваталась за кончик косы, не зная, куда руки девать.
– Про то, что не из пугливых, я уж разумел, – говорил, глядя в глаза боярышни. – Впервой такое встречаю. Откуда в тебе? Смотрю и вижу красавицу, каких поискать. Руки белые, нежные, коса шелковая, глаза такие, что и потонуть в них недолго. А выходит, ратник ты, хоть и в девичьем летнике.
– Так и мне поблазнилось, что ты вой, – Софья улыбнулась, да сама того и испугалась, – а сам за меня прятаться собрался.
– Надо же, улыбаться умеешь, – чернявый пропустил мимо ушей шутку ее злую. – И ямки на щеках, – руку протянул, ухватил кудрявую прядь у виска.
Софья смолчала, но от воя, все же, подалась.
– Боишься? – насупился. – Не сердись, руки при себе держать стану. Что-то нынче сам не свой...
– Не сержусь, – сказала и поняла – правда, не злится.
Вой опять улыбкой подарил и взглядом горячим, а боярышня – в ответ. Малое время спустя, Софья опомнилась:
– Идти мне надо, прощай, – сказала, да едва не расплакалась. Отвернулась поскорее и пошла по тропке.
– Постой, постой, Софья! – вой догнал, потянулся за плечи ее взять, но не стал, видно, слово свое держал – рук не распускать. – Как стемнеет, приходи сюда. Ждать буду хоть до утра. Не обижу, веришь?!
Что ответить ему, боярышня не придумала. Стояла молча, зная про себя, что пошла бы, но...
– Не жди, не приду, – сказала, да сникла, будто сама себя ударила. – Вскоре просватают меня.
– А если б не сватали, пришла? – чернявый смотрел чудно, непонятно.
– И тогда бы не пришла, – боярышня силилась не плакать.
– Не по нраву я тебе? – брови свел грозно, а во взоре печаль заплескалась.
– Приду, так поймают тебя и плетьми высекут. Батюшка мой скор на расправу.
– Так ты за меня тревожишься? – снова взглядом опалил. – Не думай об том!
Боярышня себя не узнавала! Уряд порушила, говорила с простым воем и радовалась всякому его слову и взгляду, еще и не осадила, не упрекнула в бесстыдстве.
– Не приду, не жди, – прошептала. – Нелепое говоришь. Невместно боярышне... – запнулась, но себя пересилила и заговорила вновь: – Себя не уроню, род свой позорить не стану. И тебя...
– Что меня, что? – подступил близко, ожег дыханием.
– Уходи! – выкрикнула. – Отец повесит тебя на забороле! Разумеешь?! – и бросилась бежать.
– Да постой ты! – догнал, встал на пути. – Софья, почему слезы? Не надо, не бойся ничего, – полез в подсумок на поясе, достал горсть орехов и вложил в ее ладошку. – Не плачь только, иначе осержусь.
Софья зажала подарок в кулаке и бросилась бежать.
– Постой ты, постой! Ты ж не знаешь....
Она уж и не слушала, неслась быстрей ветра, слезы унимала, да те, какие не лила с младенчества. По улице прошла, не глядя по сторонам, по подворью уже бежала. Проскочила как-то мимо тётки Ульяны, которая сидела на лавке у крыльца, и бросилась в свою ложню. Там уж и заплакала, и орехи просыпала.
– Господи, что со мной? – утирала мокрые щеки. – Голову напекло? Да что сотворилось, не пойму?
Металась по ложнице, ходила от стены к стене и унять себя не могла никак. Измучилась к темени и кликнула девку, чтоб подала воды, да похолоднее. Потом умывалась долго, жаль то не помогло: не остудила водица ни щек, ни пламени, которое занялось внутри.
Вечерять с семьей не вышла, отговорилась тем, что счет надо вести, да поспеть к утру. Сама же упала на лавку и застыла. По темени подскочила и наново принялась метаться. А как иначе? Чуяла, что ждёт чернявый, бродит вкруг забора.
Но себя сдержала, скинула летник, косу расплела и упала на лавку. Спать не спала, раздумывала: то себя корила, то воя ругала. Уснула ближе к полуночи, а проснулась утром, да поздним: рассвет упустила, но себя разумела вмиг.
– Аня! – кричала давешнюю чернавку. – Мыться! Летник подай новый и рубаху чистую!
Пока обмывалась, себя унимала, знала, что придется встать против семьи, а что еще хуже – беду на род свой накликать. С того и сердилась, и слезы глотала горькие.
В сени вышла степенно, пошла – нарядная – к отцовской гридне, но в сенях столкнулась с матерью. Увидала взгляд ее теплый бирюзовый и улыбку белозубую, да не выдержала, зарыдала и кинулась той на грудь.
– Сонюшка, девочка моя, – мать испугалась, затряслась и крепко обняла дочь. – Голубушка, что стряслось? Милая моя, хорошая...
– Мама, мамочка... – Софья рыдала, слез не жалела.
– Господи, помилуй, – боярыня Настасья и сама заплакала, а потом потянула дочь к клетухе, в какой долго жил писарь Никеша. – Пойдем, пойдем... Доченька, что с тобой? – усадила Софью на лавку и обняла.
– Мама, милая, не отдавай за боярича!
– Господи, да откуда ты.... Матвей рассказал? – Настасья гладила дочь по волосам, утешала. – Не отдам, даже и не думай об том, не опасайся. Ни я не отдам, ни отец, ни братья. И тётенька Ульяна не даст неволить, и дяденька Илья. Что ты, голубушка, зачем так плакать? Напугала! Уж годков семь ни одной слезы у тебя не видала.
– Мамочка, так ведь беда будет, – Софья чуть унялась, утерла щеки и глядела теперь с надеждой в материны глаза. – Князь сватает, а ему не откажешь, разгневается.
– Дурёха, – боярыня засмеялась сквозь слезы. – Дурёха моя. Отец вечор сам мне сказал, если не сладите на погляде с бояричем, так он посадит тебя на ладью к Матвейке и отправит в Мураново. Отговоримся, что на богомолье ты.
– Вот и Мотька с Митей мне... – осеклась, разумея, что братьев выдаст.
– Ну, а как без них, – боярыня смеялась уж в голос. – Того ожидала, да и отец догадался, что братья тебя не оставят в беде. Вот ведь, шельмецы, ни словом об том не обмолвились, тишком все и порешили, – Настасья утерла щеки платочком. – Софьюшка, с чего ж ты так испугалась? Знаю тебя, ты так-то не тревожишься по пустякам. Вон и глазки печальные. Голубушка, обскажи.
Софья молчала долгонько, боялась, что мать осудит, не поймет. Но доверилась, как и всегда:
– Мамочка, вчера на торгу... – замялась, слов не находя. – Мама он смотрел так... И голос у него, словно бархатный, и глаза такие... Мама, темные, претемные, а будто светят, да так, что жарко становится. Мамочка, ты не думай, я себя не уронила. Он звал вечор пойти к нему, а я.... Мама, его бы плетьми засекли... – и опять в слезы. – Вой простой...опояска потертая...
Настасья охнула, а потом обняла ладонями личико дочери и в глаза ей заглянула:
– Сонюшка, вот и твое время пришло, я уж и не чаяла. Все думала, что не сыщешь себе по сердцу, боялась того. Полюбила?
– Мама, а разве так бывает? Чтоб враз?
– Бывает...враз.
– Да как же...
– А вот так, – Настасья улыбнулась, будто вспомнила чего. – Как звать-то воя?
– Ой... – тут Софья замерла. – Я не спросила, – сказала и жала теперь осуждения, но не дождалась.
Мать прыснула смешком, а потом и вовсе захохотала, да громко так, весело. Видно, тем и приманила отца: дверь в писареву клетуху распахнулась и на порог ступил боярин Вадим.
– Эва как... – стоял Норов и глядел то на дочь, то на мать. – Софья, что ты? – увидел, слезы, затревожился. – Обидел кто? Настёна, ты чего смеешься? Что тут творится?!
– Вадим, – боярыня встала, подалась к мужу и обняла его, – Сонюшка просит не отдавать за боярича Павла.
– С того и слезы? – Норов прищурился. – Сколь раз уж отлуп давали женихам, а так-то ты не убивалась, – протянул руку, поманил к себе дочь и обнял обеих: Настасью и Софью. – И чего всполошились? Уймитесь, вскоре гостей встречать. Митька с Мотей ушли за бояричем, утресь весть прислал, что явился. Ладья его еще вчера пришла, так он на торгу околачивался, не иначе приданое твое считал. Жаль Павлуху, промахнулся.
Боярышня унялась, прижалась к отцовской груди, зная, что он опора ее, да крепкая, неизменная. Улыбнулась и в окошко глянула: дед Никешка завсегда сидел возле него, любил смотреть на ворота подворья, гостей встречать первым. В окно-то глянула и ахнула!