– Не может быть, Гарри, чтобы тебе так уж сильно хотелось уехать! – с недоверием сказала я.
– Это еще почему? – спросил он, нахмурившись, потому что вместе со мной в распахнутую дверь библиотеки влетел ветерок.
– Разве можно покинуть Широкий Дол! – с жаром воскликнула я и тут же замолкла, чувствуя, что в очередной раз потерпела поражение в том мире слов, где обитал Гарри. Раз он не понимает, что за пределами Широкого Дола нет ничего, способного сравниться с чудными запахами этой земли, которые приносит теплый летний ветер, раз он не понимает, что даже горсточка этой земли дороже целого акра в любом другом графстве, то я и не сумею это ему объяснить. Мы с ним всегда, даже глядя на одно и то же, видели совершенно разные вещи.
Мы, собственно, и говорили с ним словно на разных языках. Мы даже и похожи-то не были, как часто бывают похожи дети в одной семье. Гарри цветом волос и глаз был в отца – светлый блондин с большими голубыми честными глазами. От матери он унаследовал тонкую кость и нежную улыбку. Только мама улыбалась довольно редко, а Гарри вечно сиял, точно золотоволосый херувим. И, несмотря на то что мать страшно его баловала и все ему прощала, это ничуть не испортило его доброжелательный, солнечный нрав; улыбчивое милое лицо моего брата вполне соответствовало его ласковой и любящей душе.
Рядом с ним я выглядела живым напоминанием о наших норманнских предках, основателях рода Лейси. Я была такой же рыжеволосой, как те алчные и опасные люди, что пришли следом за Завоевателем[3] и, лишь увидев чудесные земли нашего Широкого Дола, стали за них сражаться, пуская в ход также ложь и обман, пока не заполучили этот кусок земли. Да, я была такой же рыжей, как они, но свои глаза, зеленовато-ореховые, чуть раскосые, уголки которых уходили к вискам над высокими скулами, я уж точно ни от кого из своих предков не унаследовала. Ни на одном портрете в нашей фамильной галерее я не видела таких глаз.
– Это же просто подменыш[4] какой-то, – сокрушалась моя мать, разглядывая мои раскосые глаза и высокие скулы.
– Зато она совершенно особенная, ни на кого не похожая, – пытался утешить ее мой светловолосый и голубоглазый отец. – Погоди, она, возможно, еще красавицей станет.
Впрочем, и золотистым кудрям Гарри не суждена была долгая жизнь. Его чудесные локоны состригли, когда готовили его к школе, – для первого парика. Мама расплакалась, увидев на полу это «золотое руно», но сам Гарри прямо-таки сиял от возбуждения и гордости, когда личный парикмахер нашего отца принялся подгонять ему по размеру маленький парик с хвостиком, аккуратно подстриженный и уложенный тугими, как у овцы, завитками. А мама все плакала; она оплакивала его кудри; рыдала над его бельем, укладывая его в корзину; обливалась слезами, упаковывая огромную коробку засахаренных фруктов, которые должны были поддержать ее дорогого мальчика в этом новом и жестоком мире. В последнюю неделю перед отъездом Гарри она постоянно пребывала в слезливом состоянии, и даже он сам находил, что это несколько утомительно, а мы с папой просто выискивали себе всякие «срочные» дела в дальних концах поместья и старались приезжать домой только к ужину.
Когда же Гарри наконец уехал – точно юный лорд в фамильном экипаже с привязанными к запяткам чемоданами и двумя верховыми в качестве сопровождения – и наш отец верхом на своем гунтере отправился с ним вместе, чтобы как-то скрасить сыну первые дни пребывания в школе, мама на весь день заперлась у себя. К моей чести, я тоже уронила пару слезинок, но – и это было весьма разумно с моей стороны – никому не сказала, что слезы мои связаны отнюдь не с отъездом любимого брата. Дело в том, что отец как раз купил мне мою первую настоящую лошадку, желая как-то меня утешить, поскольку теперь я оставалась в доме единственным ребенком. Это была чудесная небольшая кобыла по кличке Белла, и шкура у нее была того же рыжевато-каштанового оттенка, что и мои собственные волосы, а грива и хвост черные, и на носу белая полоска, как звездочка. Но мне запретили даже подходить к ней, пока папа не вернется домой, хотя вернуться он обещал довольно скоро. Так что хоть я и проливала слезы, довольно легкие, впрочем, плакала я исключительно из-за собственного огорчения и временной недоступности моей расчудесной Беллы. Если честно, с тех пор как карета Гарри скрылась из виду за поворотом подъездной аллеи, я вряд ли хоть раз по-настоящему вспоминала о своем брате.
А вот маму после его отъезда охватила настоящая тоска. Она часами сидела в одиночестве у себя в гостиной, что-то шила, выбирала шелк для вышивания или шерсть для гобеленов, раскладывая мотки по цветам и оттенкам, или расставляла по вазам цветы, срезанные для нее мною или кем-то из садовников, или наигрывала какие-то пьески на фортепьяно. Казалось, она совершенно поглощена этими маленькими скучными умениями истинной леди, созданными, на мой взгляд, исключительно для времяпрепровождения. Но, шила она или играла на фортепьяно, руки ее вдруг останавливались и безвольно падали на колени, а взор сам собой устремлялся за окно, где виднелось нежно-зеленое мощное плечо холма, но виделось ей всегда одно и то же: сияющее ласковой улыбкой лицо Гарри, ее единственного и любимого сына. Затем, тихонько вздохнув, она вновь опускала голову и принималась за работу или начинала наигрывать на фортепьяно одну и ту же знакомую мелодию.
Солнечные лучи, которые в саду или в лесу казались такими веселыми, вели себя совершенно безжалостно в маминой хорошенькой, выдержанной в пастельных тонах гостиной. Они словно обесцвечивали бледно-розовый ковер и золотистые мамины волосы, высвечивали на ее лице новые морщинки. И пока она грустила и блекла в тиши своей гостиной, мы с отцом объезжали поместье вдоль и поперек; мы болтали с арендаторами, сравнивая, высоко ли поднялись их хлеба по сравнению с нашими; смотрели, хорошо ли река Фенни вращает колеса нашей мельницы, и в итоге мне начинало казаться, что нам принадлежит весь мир и я должна проявлять интерес собственницы к каждому живому существу в нем, ибо и оно – тем или иным образом – тоже принадлежит нам.
Не было случая, чтобы я не знала, у кого в деревне родился еще один ребенок; обычно этот ребенок получал имя в честь кого-то из нас: Гарольд или Гарри – в честь моего отца и брата, и Беатрис – в честь моей матери и меня. А когда умирал кто-то из наших арендаторов, мы непременно помогали его родным с отъездом, если они собирались уезжать, или с наследованием его дела старшим сыном, если они решали остаться и дальше вести хозяйство все вместе. Мой отец, как и я, во всем следовавшая его примеру, знал каждую травинку на нашей земле – от сорняков, которыми заросла ферма ленивых Деллов (эта семейка собиралась искать нового хозяина и заключать с ним договор об аренде, когда истечет срок договора с нами), до выкрашенных белой краской столбиков изгороди на идеально ухоженной, прямо-таки вылизанной Домашней Ферме, где хозяйством занимались мы сами.