— И твой Бог тоже, синьора, — тихо промолвил он.
— Я не могу остаться. Святая Катерина была моей последней фреской. Пойми, я должен уехать. Если вчерашний день меня чему-то и научил, так только тому, что нет ничего важнее, чем прожить именно ту жизнь, что была тебе дарована с рождения, даже если это жизнь во грехе. Да, можно сказать, я успел подружиться с Богом, живя здесь, и теперь знаю: Он действительно существует, хотя прежде был уверен, что Его нет. Мне кажется, Он тоже любит меня, несмотря на все мои недостатки. Но жизнь коротка. А я — наконец-то! — понял, как нужно рисовать. Я научился этому вчера. И теперь я должен уехать, должен жить той жизнью, которая единственно мне необходима, даже если буду за это проклят.
— Кто она? — Глаза аббатисы спокойно смотрели прямо на Бернардино. Художник был пойман врасплох. — Кто?
— Одна знатная дама.
— Какая знатная дама?
Бернардино мысленно перебирал все только что им сказанное, тщетно пытаясь понять, в какой момент с его губ невольно сорвалось имя Симонетты. Сестра Бьянка подошла к стене и указала на портрет святой Урсулы:
— Вот эта? — Затем метнулась к фреске, где был изображен святой Маврикий, и показала пальчиком на даму в красном, нарисованную на переднем плане. — И эта. — Ее черное одеяние так и шуршало по полу, когда она, резко поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, называла имена святых: — И у святой Агаты ее лицо, и у святой Люсии, и у святой Аполлонии. И даже, — Бьянка подошла к самой последней фреске, написанной Бернардино, — у святой Катерины. Там, в часовне, ты изобразил святую Катерину похожей действительно на графиню ди Шаллант. Но здесь, где Катерина стоит рядом со святой Агатой, у нее опять лицо той самой таинственной «знатной дамы». Эта дама присутствует в нашей церкви повсюду, но ты ни разу не сказал о ней ни слова. Хотя даже образу моей матери отчасти придал ее черты. — И Бьянка указала на коленопреклоненную женщину в белом одеянии, похожую на призрака, которая была изображена на внутреннем поле фронтона, чуть выше святой Катерины и святой Агаты. — Моя мать и вправду была хороша собой, но ты польстил ей, дав более красивое лицо. Это вынуждена признать даже я, которая так ее любила.
Бернардино печально улыбнулся и на мгновение закрыл лицо руками.
— Зато ты не очень-то льстишь моему умению художника! — рассмеявшись, воскликнул он.
Аббатиса присела рядом с ним на скамью.
— Бернардино, ты прекрасно знаешь, как высоко я ценю твою работу. Но посмотри еще раз внимательно. Да, в портретах этих святых женщин безусловно есть кое-какие незначительные отличия, но все равно у них одно и то же лицо, вернее, один и тот же тип красоты.
Бернардино с такой силой протер глаза, словно хотел, чтобы они выскочили из орбит, затем снова осмотрел все написанные им фрески и был вынужден признать, что Бьянка совершенно права. Он каждый раз писал портрет Симонетты ди Саронно. Художник писал ее снова и снова с тех пор, как оказался здесь. Он придал ее облик святой Урсуле, смотревшей вниз, на краснокрылого ангела, который на самом деле был маленьким Илией. Он в мельчайших подробностях написал ее портрет — вернее, это был портрет некой дамы в красном платье, пришедшей на открытие церкви святого Маврикия, — хотя никогда не видел на ней ни этого великолепного платья, алый шелк которого был расшит золотыми нитями, ни этой золотой сетки, украшенной самоцветами и жемчужинами, в которую убраны были ее волосы. Велики были события, изображенные на этой фреске, ибо святой Маврикий основал свою церковь среди мертвых, но в первую очередь внимание привлекала именно эта дама в красном с молитвенно сложенными руками, и легко можно было заметить, что три средних пальца на ее белых руках одинаковой длины. Я одна из вас, казалось, говорила эта женщина, но именно я стала свидетельницей этого великого события. А вот и еще свидетельства его воспоминаний! Тут Бернардино чуть не рассмеялся, ибо он ухитрился нарисовать Симонетту стоящей возле ее собственного дома, той самой виллы с розовыми стенами и элегантным портиком, которую он и видел-то всего один раз, когда прощался со своей возлюбленной. Художник нарисовал даже то окно, у которого Симонетта стояла в день его отъезда, и в оконном проеме отчетливо видна была некая фигура с золотисто-рыжими волосами до плеч и в мужском охотничьем костюме терракотового цвета.
Мало того! Бернардино вертелся из стороны в сторону, и фрески — вся проделанная им огромная работа — как бы вращались вокруг него, доказывая, что каждая женщина, изображенная им с тех пор, как он оказался в этом монастыре, имеет весьма ощутимое сходство с Симонеттой — в фигуре, в манере держаться, в лице, в форме рук. У многих святых были ее глаза, ее волосы, ее одежда, ее цвет кожи или, по крайней мере, ее жесты. Чувства так и кипели в душе художника, и он не знал, чем эта буря прорвется наружу — смехом или слезами. А он-то думал, что забыл Симонетту! Господи, сколько раз он лежал в своей келье без сна, отчаянно пытаясь вспомнить ее лицо! А она была здесь, прямо перед ним, сотни раз повторенная и куда более реальная в его картинах, навеянных воспоминаниями, чем тогда, в Саронно, когда он рисовал ее с натуры! Тогда, попав в плен чудесной, полной достоинств души Симонетты, Бернардино оказался не способен увидеть ее такой, какой она была в действительности. Здесь же, когда они оказались отделены друг от друга не только расстоянием, отвергнутое любящее сердце художника подсказало ему мельчайшие подробности ее облика, а его верные руки сумели все это воплотить в красках, каждый раз повторяя один и тот же милый образ. Сейчас на фресках церкви всего две женщины не были похожи на Симонетту ди Саронно: святая Схоластика и плачущая христианка у Гроба Господня. Обе они, облаченные в черное монашеское одеяние, получили от художника простое и доброе лицо сестры Бьянки.
— Ну? — улыбнулась сестра Бьянка.
— Ты права. Это действительно она, та самая знатная дама. Ты очень умная женщина, раз сумела столь многое увидеть и понять, хотя об этом не было сказано ни слова.
— Ну, допустим, о многом мне рассказали эти дамы на стенах. Но был и иной ключ. Вот он. — Бьянка снова подошла к перегородке, делившей церковь на две половины, и обратила внимание художника на одну небольшую деталь, можно даже сказать, символ, но такой крохотный, что он почти целиком поместился в белой дамской ручке, скомкавшей его изображение. На кусочке пергамента, явно любовной записке, было изображено сердечко, а внутри его нечто напоминавшее геральдическую лилию — флёр-де-лис. — Как и образ самой этой синьоры, — продолжала Бьянка, — данная деталь встречается повсюду. Вот, например, тот же рисунок на шали святой Катерины. Он же на лифе платья святой Урсулы. Но наиболее явственно он виден на плаще Магдалины, когда она становится свидетельницей смерти своего возлюбленного и Бога, а Он протягивает к ней руку, уже находясь за могильной чертой. — И аббатиса провела Бернардино в ту часть церкви, что была отведена монахиням, и указала на кроваво-красный плащ Магдалины, усыпанный сердечками с цветком лилии внутри. Плащ этот буквально обнимал тело несчастной женщины, истерзанной своей любовью и потрясенной увиденным, той самой женщины, которую Христос любил больше всех на свете. — Когда я это увидела, то поняла, что ты в плену, — сказала сестра Бьянка, с улыбкой повернувшись к Бернардино, — и готов снова и снова рисовать свою прекрасную даму. — Она присела рядом с художником, вопросительно на него глядя и ожидая пояснений. — Кто эта дама с рыжими волосами, белой кожей и миндалевидными глазами? Кто же она такая, если движения ее полны неотразимой грации, а голову она склоняет, точно святая, но при этом держится с достоинством королевы? Одно мне ясно: она наверняка редкая красавица.